Так ли отвечает матери любящий сын? «Что Ты сделал с нами?» – «Сделал, что надо». – «Мы искали Тебя с великою скорбью…» – «Ваша скорбь не Моя». – «Вот, отец Твой…» – «Мой Отец – не он». Это не в словах, а только в намеках, но, может быть, еще больнее так.
Любящий, как никто никогда не любил, мог ли Он не понять, не увидеть сразу, по лицам их, что Он с ними сделал? Как же не бросился к ним, не обнял их, не прижался к их сердцу, не заплакал, моля о прощении, как маленькие дети плачут и молят?
Давеча, только что увидели Его издали и еще не успели обрадоваться, как уже «изумились» – испугались (εζεπλάγησαν) чего-то в лице Его, в глазах: точно сверкнула из них и обожгла им сердце та ледяная молния, – от схваченного голой рукой на морозе железа невыносимый ожог.
XII
И вот, снова в сердце нашем невольно пишется не ложное, а утаенное Евангелие —
Вспомнила ли в ту минуту Мирьям, как однажды, – во сне или наяву, сама не знала, – маленький Мальчик, две капли воды Иисус, вошел к ней в дом, в вечерние сумерки, и сначала, не разглядев, должно быть, хорошенько лица Его, подумала она, что это Он и есть; но, когда Он сказал ей: «Где Брат Мой Иисус? Я хочу Его видеть», – вдруг поняла, что это не Он. И Мальчик обернулся Девочкой; и так испугалась она, подумав, что призрак ее искушает, Иисусов двойник, что заметалась, как во сне, обезумев от страха; сама не помня, что делает, привязала Его-Ее к ножке кровати, и побежала за Иисусом, чтобы сравнить Их, узнать, кто настоящий; но не узнала: Он и Она были совершенно друг другу подобны. И Он обнял Ее, поцеловал, и двое стали одно. Так и теперь, может быть, то же в вечерних, синагогу Тесаных Камней наполняющих сумерках, хочет и не может узнать, кто это; не пропал ли Настоящий, не нашелся ли Другой? И страшно ей, теперь, наяву, еще страшнее, чем тогда, во сне. Путается все, мешается в уме; не знает, что наяву, что во сне. Ничего не понимает, не помнит; видя чужой взгляд родных глаз, слыша звук чужой родного голоса, теперь уже не только от страха, как тогда, но и от боли обезумела.
«И тебе самой оружие пройдет душу», – слышала прежде, чем Он родился; но еще не знала тогда, кто подымет оружие, теперь узнала: Сын.
«Кто не возненавидит отца своего и матери»… – сердце всего человечества, сердце Матери-Земли, пройдет этот меч Сына, как ледяная молния.
И Он пошел с ними, и пришел в Назарет, и был в повиновении у них. И матерь Его сохраняла все слова в сердце своем.
Иисус же преуспевал в премудрости и возрасте, и в любви у Бога и человеков. (Лк 2, 51–52.)
Было, как бы не было, вспыхнуло-потухло, как молния; только смутно что-то помнится, как наяву – страшный сон. Вышел на минуту из повиновения, и снова вернулся в него; вырос на минуту, и снова сделался маленьким. И все пошло как будто по-старому. День за днем, год за годом, все то же: ходит Мальчик в школу, с детским хором сливает Свой голосок, повторяя за учителем каждый стих Закона, – и этот: «чти отца своего и матерь свою»; дома стучит молотком, обмазывает глиной кирпичики, – учится строительных дел мастерству; водит стадо черных коз на Галилейские пастбища; когда же домой возвращается, – пастушью свирель Его, киннору, жалобно поющую Кинирову песнь, мать узнает издали:
Воззрят на Того, Кого пронзили,
и будут рыдать о Нем,
как рыдают об единороднем сыне,
и скорбеть, как скорбят о первенце..
Хочет что-то вспомнить и не может. «Прежний, тот самый, Настоящий», – думает, вглядываясь в Сына, мать; и вдруг, – как будто не совсем Тот, чуть-чуть Другой.
И ужас ледяным ожогом сердце жжет.
Сидя однажды в темном углу Назаретского домика, при свете тусклой лампады, чинил ремешок на стоптанных лапотках-сандалийках и тихо-тихо, как осенние пчелы жужжат над последним цветком, напевал отца Своего Давида, псалом – песнь Восхождения по пути Крови:
Господи, не надмевалось сердце Мое,
и не возносились очи Мои,
и Я не входил в великое
и для Меня недосягаемое.
Не смирял ли Я и не успокаивал ли
души Моей, как дитяти,
отнятого от груди матери?
Душа Моя была во Мне,
как дитя, отнятое от груди.[282]
Жалоба такая в этой песенке послышалась матери, что подошла к Нему, села рядом, положила голову Его к себе на грудь, начала тихонько гладить по волосам; хотела что-то сказать, но слов не находила – молчала. Молча поднял и Он глаза на нее, улыбнулся, потом прошептал, как в самом раннем детстве, когда еще не умел говорить:
– Ma!
Тихо закрыл глаза; веки опустились на них так тяжело, что, казалось, уже никогда не подымутся, – уснул.
И увидела мать такое на лице Его сияние, что солнечный свет перед ним – тьма. И вспомнила вдруг все, что забыла: Ангела в ризах белых, как снег, с лицом, как молния:
Радуйся, Благодатная!
И сказала, как тогда:
Се раба Господня,
Да будет мне, по слову твоему.
И еще сказала:
Величит душа моя Господа
и возрадовался дух мой
о Боге, Спасителе моем,
что призрел Он на смирение рабы Своей,
ибо отныне будут ублажать меня все роды,
что сотворил мне величие Сильный.
И уже не ледяная молния ужаса, а огненная – радости прошла ей душу, как меч. Вдруг поняла, что Сын любит ее, как никто никого никогда не любил, и сотворит ей величие Сильный; на такую высоту вознесет ее, на какой не был никто никогда; сделает рабу земную Царицей Небесной, матерь Свою – Богоматерью.
XIII
Первые слова Господни, – как будто невыносимо жестокие, слова любви, как будто ненавидящей; это неимоверно и, следовательно, подлинно, по общему закону Евангельской критики: чем неимовернее, тем подлинней.
Сам Лука дает нам понять, откуда им взяты эти слова, так же, как весь «Апокриф» – не ложное, а «утаенное Евангелие» о Рождестве и детстве Господа.
Все слова сии сохраняла Мария, слагая их в сердце своем (2, 19),
– это после Рождества, и опять, после тех непонятных слов двенадцатилетнего Отрока:
Матерь Его сохраняла все слова сии в сердце своем. (2, 51)
В этот-то, конечно, недаром дважды повторенный стих о сердце матери и включает Лука все Евангелие о Рождестве и детстве, как жемчужину – в нетленно-золотую оправу: память любви – вернейшая; незабвенно помнит, потому что бесконечно любит сердце Матери.
Если все Евангелие о явной жизни Господа есть не что иное, как «Воспоминания» Апостолов, apomn êmonvemata, в смысле наших «исторических воспоминаний», то и все Евангелие о тайной жизни Его есть не что иное, как «воспоминания» Иисусовой матери.
Как же не верить такому свидетельству?
XIV
Темную ночь неизвестной жизни Иисуса Неизвестного прорезает лучом ослепительно яркого света этот рассказ о двенадцатилетнем Отроке, тем для нас драгоценнейший, что им подтверждаются наши собственные догадки – написавшийся невольно в сердце нашем, «Апокриф». Ночь озарила молния, и мы увидели, что шли по верному пути, при бледном свете зарниц, – обратных, на тайную жизнь из явной – падающих отблесков; верно угадали, что для Иисуса уже здесь, в Назарете, начинается восходящий к Иерусалиму, «путь Крови» – крестный путь на Голгофу.
Но, после внезапного света – опять черная ночь: между второй и третьей главой, тридцатилетний – у Матфея, двадцатилетний, у Луки, перерыв молчания, забвения, как бы черный в беспамятство провал: «был двенадцати лет», – «был лет тридцати» (Лк. 2, 42; 3, 23); что же между этими двумя точками, о том ни слова, а ведь в эти-то именно годы, когда всякий человек достигает полдня своего – мужества, в судьбе Иисуса человека, а если Он – Спаситель мира, то и в судьбе человечества, решалось все на веки веков.
282
Пс. 180.