Я с грустью вставил: при росте благосостояния, мол, умственное и культурное развитие замирает. Она охотно со мной согласилась и спросила, как мне вообще в Америке и в частности в замке, потому что по акценту распознала во мне приезжего чужестранца.
Я ответил, что в Америке если хорошо, то лучше, чем в Польше, а если худо, то уж из рук вон. А замок самый что ни на есть огромный, какой мне только доводилось видеть.
Шофер менял фильтры в искусственных органах, а старая миссис Кейн вежливо осведомилась, не буду ли я так любезен выслушать историю ее жизни. Неудобно было отказывать пожилой женщине, хотя я совсем рассеялся вниманием из-за мельтешащих официантов, которые снова вернулись кромсать и резать, а также из-за шофера, что-то там на глазок вливавшего в пробирки и гремевшего фильтрами.
Старая миссис Кейн тем временем закурила «Мальборо лайт», затянувшись так, что в трубках стало черно, и приступила к рассказу.
Рассказ старой миссис Кейн
Я родилась в Чикаго на пересечении улиц Джорджа Вашингтона и Милуоки. Росла я красивым ребенком, а вокруг только горе с нуждой да сплошь нищая шушера. Мать была портнихой, а работала в прачечной — в самом темном ее уголке сидела за столиком с арендованной швейной машинкой марки «Зингер». Она не столько шила, сколько занималась мелким ремонтом одежды — где подрубить, где укоротить, расставить или ушить — и плакала. Плакала безостановочно, по поводу и без повода. Плакала, когда ее брат погиб на войне и когда мой отец признался ей в любви и позвал замуж, плакала суровой зимой, а надо сказать, что в Чикаго зимы всегда суровые, и солнечным летом. Рыдала, в двадцать шестой раз глядя на Грету Гарбо в роли королевы Кристины, и заливалась слезами, когда отдавала клиенту ушитые брюки и когда работавший на бензоколонке отец, прихватив из кассы всю выручку, сбежал с другой женщиной. Я не могла понять, как она с такими заплаканными красными глазами вообще попадала ниткой в иголку. А владелец прачечной, до того как вышвырнуть ее с работы, не раз предупреждал, чтоб прекратила разводить сырость, мол, только клиентов отпугивает. Но ничего не помогало, и она продолжала плакать. Плакала умирая, плакала даже после смерти. Я сидела у ее постели, и изумленный врач, качая головой, говорил, что в принципе такое невозможно, однако у нее по щекам градом катились слезы.
А теперь я вам открою один секрет. Именно тогда, в день ее смерти, я поклялась себе, что в жизни не заплачу — пусть даже не знаю что произойдет, — и свое слово сдержала. Кстати, поэтому, хотя я не так уж молода, как вы наверняка успели заметить, кожа у меня гладкая как шелк и без единой морщинки.
Так вот, я не стала плакать, когда в возрасте тринадцати лет, вместо того чтоб ходить в школу, вынуждена была устроиться посудомойкой в паскуднейшую забегаловку под названием «Бар последней надежды», где двери не закрывались до четырех утра. Ни слезинки не проронила, когда шеф-повар и двое официантов, заманив в подсобку, больше трех часов насиловали меня на холодном полу. Впрочем, тут нечему удивляться — девчонкой я была на редкость красивой. Грудки — точно высеченные из мрамора, попка литая как колокол, талия рюмочкой. С самого моего рождения мать смазывала мне голову керосином, чтобы не дай бог не завелись вши, и, вероятно, поэтому волосы у меня были чернее воронова крыла и настолько густые, что парикмахер, который потом тоже меня насиловал, сломал о них железную расческу. Ну а глаза голубые, как само небо. Но вернемся к теме нашего разговора: я не плакала, когда меня назначили в помощницы повару и мне часами приходилось шинковать репчатый лук; я даже не прослезилась от радости, когда черти взяли моего Старикана. Не плакала я и по своему скончавшемуся пару дней назад единственному сыну. И только сегодня в кинозале — вы, наверное, обратили внимание — я всплакнула впервые в жизни, кстати, сама не знаю почему.
Но… я уже упоминала, что была исключительно хороша собой? Ну так вот, меня не только без конца насиловали, но и не раз звали замуж. Предложение мне делали шесть официантов, двое вышибал, сорок постоянных клиентов и даже один поэт. Все мои ухажеры подбрасывали букеты под дверь ресторанной кухни, приглашали в свои жалкие квартирки и норовили представить своей нищей родне.
Я же после работы и по выходным бродила в одиночестве по самым богатым районам Чикаго. Часами простаивала под окнами фешенебельных ресторанов. Вдыхала аромат сигар, запахи хорошего одеколона и вкусной еды, а также бензина шикарных авто, а из мусорных урн выуживала старые газеты. Потом бежала в свою комнатенку и читала при свече колонки светских новостей о раутах, бальных туалетах, скачках, любовных связях, самоубийствах. Я не расставалась с газетой и, ложась спать, засовывала ее под ночную сорочку, прижимая к себе так, чтоб царапало живот. Открою вам еще одну тайну. Я всегда точно знала, что заслуживаю чего-то большего, потому что красивее, лучше и способнее всей этой шантрапы. Но проблема была в том, как им это втолковать, — быдло оно и есть быдло, до него ничего не доходит. Опять же в интеллигентное общество, где меня, без сомнения, сразу бы приняли как свою, кроме как через бордель доступа практически не было.
Но я стискивала кулаки, молилась и верила, что красота и порядочность непременно будут вознаграждены и судьба мне когда-нибудь улыбнется. Так и вышло. Сначала богатую вдову, муж которой вместе с «Титаником» пошел ко дну и у которой я дважды в неделю убиралась, разбил паралич, и она взяла меня к себе сиделкой с постоянным проживанием. Тут я уж окончательно уверовала, что Бог не оставит меня своей милостью, и мигом уволилась из «Последней надежды». Вскоре вдова отправила меня учиться в вечернюю школу медсестер, взяв на себя все расходы. Она была женщиной всесторонне образованной — до такой степени, что выписывала иллюстрированные журналы со всего мира. Теперь у меня наконец отпала необходимость копаться в мусорных баках, и, когда добрый Боженька послал мне Старикана, я была подготовлена лучше некуда. А случилось это так.
Был погожий ноябрьский день, как сейчас помню: ласково светило солнышко, с деревьев дождем сыпались листья. В такой чудесный день я толкала перед собой инвалидную коляску с моей наполовину парализованной хозяйкой, направляясь с ней на прогулку в парк. Вдруг из-за угла, на пересечении Авраама Линкольна и Джорджа Вашингтона, медленно выкатился самый длинный на свете золотистый «роллс-ройс» с затемненными стеклами. Я остановилась как вкопанная, и если у меня перехватило дыхание, то лишь на какую-то долю секунды: фотографии этого «роллс-ройса» с одной единицей на номере я сотни раз разглядывала на первых полосах каждой без исключения светской хроники, прекрасно знала, кто в нем ездит, и мгновенно сообразила, что само небо посылает мне знак. Сперва меня прошиб пот, потом затрясло как в лихорадке, под ложечкой засосало, коленки мелко задрожали, а зубы начали выстукивать дробь, я икнула и поняла: теперь или никогда. Подождав, пока лимузин поравняется с нами, перекрестилась и, зажмурившись, бросилась вместе с каталкой прямехонько под колеса.
Бог меня хранил — авто ехало медленно, и удар получился несильным. Однако же и я и моя работодательница приземлились на мостовой. Она — с криком и сломанной рукой, а я с содранной в кровь коленкой. Шофер в ливрее, такой же, как у тех двоих официантов, которые сейчас выносят картину Гойи периода «черной живописи», выскочил из машины, ругаясь на чем свет стоит. Но я, поднявшись самостоятельно с мостовой, оттолкнула его и шагнула к затемненным окнам. Одно из них как раз начало опускаться, и показалась лысая голова Старикана. Лицо багрово-красное, вся левая половина вместе с выпученным и тоже налитым кровью глазом перекошена, с отвисшей чуть не до подбородка нижней губы капает слюна, а в правом углу рта торчит держащаяся на честном слове сигара.
Я влюбилась в него с первого взгляда. Стояла как зачарованная и таращилась, а он окидывал меня с ног до головы оценивающим взглядом. Я вам, кажется, говорила, что была необыкновенно хороша? Мне было пятнадцать лет, и грудки мои были точно высечены из мрамора. Кстати, вы в этом можете убедиться — потрогайте. Левую тоже. Признайтесь, даже сейчас вы не придеретесь к их безукоризненной форме. И на мои ноги вы, конечно же, обратили внимание — какие они длинные и узкие в лодыжках. Тогда кровь струйкой стекала по левой. Моя распластанная на мостовой работодательница что-то отчаянно выкрикивала, но я не слушала, а только смотрела. Глядела на него во все глаза (как я уже упоминала, они у меня были огромные и голубые) и думала обо всех сходивших по нему с ума красавицах и богачках, о его печатающих правду и ничего кроме правды газетах, о банках, которые ему принадлежали, о том, что он чуть не стал губернатором, и о его легендарном замке, правда не идущем ни в какое сравнение с великолепным дворцом, в котором мы сейчас находимся. Смотрела и смотрела, пока на глаза не навернулись слезы, совсем как у моей матери. А про себя твердила только три слова: Боже, помоги сироте. Скажу вам по секрету, я уж думала, что все напрасно и ничего я не высмотрю, но тут Старикан вынул сигару изо рта, отер с губы слюни и нечленораздельно промычал одно-единственное, но самое прекрасное слово: «Полезай».