— Заткнитесь вы со своей Германией! — взорвалась Семрадова. — Там тоже только болтают о процветании. Почему люди из Зальцберга ходят к нам за хлебом? Потому что в их хлебе одни опилки. Ей-богу, опилки.
— Зато детям там не приходится пить темную баланду с сахарином, — процедила Вальдманова. — Они бесплатно получают в школе молоко.
Женщины замолчали. Они выскочили из домов просто поболтать, услышав сердитый голос Семрадовой. Теперь мороз пробирал их до костей. Переминаясь с ноги на ногу, они давили ледышки своими башмаками.
— Лучше я буду есть сухую картошку! Идите вы к черту с этим фюрером! — закончила дебаты Семрадова и направилась к дому. За спиной она услышала насмешливые замечания остальных женщин. Она гневно сжала губы. Ее муж был социал-демократом, и она всегда его поддерживала.
Ганс поспешил домой. Голоса еще некоторое время доносились до него. Войдя в дом и окинув взглядом холодную комнату, он сразу пожалел, что не задержался в городе и теперь оказался один в четырех стенах. Низкий, почерневший потолок уже давно ждал кисти маляра, грязный пол тоже довольно долго не видел швабры с тряпкой. «Живу как скот, — подумал с отвращением Ганс, — а может, и того хуже».
С минуту он постоял, склонив голову. Посещение фабрики сломило его морально. Он рассчитывал, что управляющий хоть на недельку возьмет его на работу. Холод в заброшенных цехах наверняка причинил большой вред оборудованию. К черту фабрику! В городе он мог бы заскочить к приятелям или в трактир и съесть там тарелку горячего супа...
Ганс сел за стол и задумался. Вспомнив, что еще не топил, он быстро принес дрова, разжег печь, вскипятил себе кружку липового чая и бросил в него не сахарин, как обычно, а два куска сахара, разысканные в шкафу. От чая исходил приятный аромат. Печь нагрелась, в щелях между кругами чугунной плиты поблескивал огонь. В комнате было темно. Свинцовое небо опустилось еще ниже над заиндевелыми деревьями и заснеженными крышами. Гане вдруг почувствовал усталость. Он показался себе старым и немощным. Визит к Герману только испортил настроение.
Ганс закрыл глаза, в его воображении замелькали видения, которые он прежде сразу же прогонял. Он избегал мыслей о границе, об этой проклятой полосе, оставивший такой глубокий след в его жизни. Но теперь эти воспоминания отогнать не удавалось. Он понял, что сегодняшний визит на фабрику ознаменовал собой конец еще одного этапа его жизни. Он уже никогда не вернется туда, никогда не присоединится утром к потоку покашливающих людей, вливающихся в чрево текстильной фабрики. Он живет как самый последний нищий, и все только потому, что когда-то в чем-то зарекся. Действительны ли подобные зароки, когда в дом стучится нужда? Ему следовало бы вернуться на границу и зарабатывать, как раньше.
Эх, зароки, зароки! Мюллер тоже когда-то обещал, что у него увольнений не будет. А жить так, не имея средств даже на пропитание... На обед суп, вечером хлеб и черное пойло вместо кофе, утром подогретый суп или кофе, в воскресенье кусок мяса или соленой рыбы с картофелем... А сахарин! Все время один сахарин. Ганс любил хорошо поесть. Раньше в столовой текстильной фабрики он мог выбрать все, что ему хотелось, — колбасу, зельц, жареную пли копченую рыбу. С прилавка доносился приятный острый аромат рулетов, в круглых жестяных банках розовела лососина. Иногда он брал селедку в масле с большим количеством лука и сладкой горчицы. Женщины подтрунивали над ним, многозначительно переглядываясь: мол, куда же это собрался наш вдовец, если так усиленно подкрепляется?
Перед ним на столе лежал кусок сухого хлеба. Он взял его и стал жевать. Во рту хлеб вдруг сделался горьким, будто в него подмешали полыни. Семрадова твердила, что в Германии пекут хлеб из опилок. Правда ли это? А из чего же этот хлеб, который жует он? И липовый чай показался совсем безвкусным. Просто слегка подкрашенная вода. К черту такую жизнь!
«Что это я по пустякам злюсь?» — подумал он, подбрасывая в печь дрова, и из открытой дверцы на него пахнуло ласковым теплом. В свое время ему захотелось пойти работать на фабрику, и он устроился туда. Пять лет честно корпел. Но хотя он и одинок, сбережения его оказались очень невелики.
«Думаешь, на границе ты бы заработал больше?» — насмешливо спросил его внутренний голос. Он резко захлопнул дверцу печи, прошелся по комнате и остановился у окна. Стекла затянуло ледяными узорами. Он потер стекло пальцами, пока не оттаял небольшой кружочек, и посмотрел на улицу. Снег, пни, забор, и ничего больше.
«А что есть во мне самом? — подумал он вдруг. — Тоже пустота, как будто и там все вымерзло...» Он резко повернулся и направился к шкафу. У него давно была припрятана бутылка вишневки, которую он когда-то купил в порыве расточительства. Торопливо налив себе рюмку, он посмотрел через нее на свет. Наливка горела как рубин. Он опрокинул рюмку в рот и налил следующую. Завтра придется разменять еще один банкнот. Взглянув на дверь, он увидел старый, залатанный рюкзак, пустой и плоский, который висел там уже пять лет. Старый товарищ по ночным походам, которые он совершал в дождь и вьюгу. Рюкзак висел на двери и ждал своего часа. Все эти пять лет. А Ганс проходил мимо, не замечая его. Он налил себе еще рюмку вишневки и почувствовал, как кровь ударила ему в голову. Глянув сквозь рюмку в окно, Ганс обнаружил, что мир вдруг стал красным.
Много лет он ходил через границу. Днем и ночью, в мороз и слякоть. Пережить за это время пришлось всякое. Но это было лучшее время в его жизни. Он взглянул на рюкзак. Тот был объемистым — в него входило много товара.
— За ночь я могу заработать тридцать — сорок крон, — произнес Ганс в комнатной тиши, но ему никто не ответил. Лишь в печи потрескивало буковое полено, а комнату заливал свет морозного дня.
Он выпил еще одну рюмку, встал и почувствовал, как кружится голова. «Уже и пить разучился, — подумал он. — Контрабандист должен знать, когда можно пропустить рюмочку, чтобы водка помогала, а не давила к земле, словно камень. Контрабандист не должен жить на сухом хлебе, на черном кофе с сахарином, на картошке в мундире, не должен мерзнуть и коротать время в четырех грязных стенах, в тяжелом, тоскливом одиночестве. Неубранная постель, немытая посуда, грязь...
Надо выбраться на люди, в деревне есть несколько друзей, можно заказать еще одну бутылку, потому что нынешний день необходимо отметить. Прощай, нужда! К черту все зароки и обещания! Бедняку не приходится выбирать!»
Размышляя о том, к кому бы наведаться, Ганс вспомнил о своем старом приятеле Йозефе Кречмере. Давно он к нему не заходил. Кречмер — это контрабанда.
Ганс опрокинул еще одну рюмку, потом тщательно закупорил бутылку пробкой и поставил в шкаф. Надев пальто с облезлым меховым воротником и натянув на голову вязаную шапку, он вышел на улицу. Мороз обжег лицо. Ганс поднял воротник и поспешил в деревню.
Кречмер сидел у печи и смазывал сапоги жиром. Это был худой человек, длинный как жердь. Его вытянутые ноги перегородили почти всю комнату.
— Привет! — сказал Ганс и сел, не дожидаясь приглашения.
В комнате была образцовая чистота. На окнах висели наглаженные занавески, на полу лежали разрезанные джутовые мешки, сшитые в некое подобие ковра.
— Как поживаешь, Ганс? — спросил контрабандист. Длинный тонкий нос его нависал над козлиной бородой. Живые глаза, скрытые под густыми бровями, светились любопытством.
Ганс лишь рукой махнул:
— Лучше не спрашивай!
— Да, дело дрянь, — равнодушно буркнул контрабандист, — для всех теперь настали трудные дни.
— Ну, ничего, как-нибудь обойдется.
— Да, тебе-то хорошо говорить, ты одинокий, беспокоишься только о себе...
«Мне хорошо говорить! — с горечью подумал Ганс. — Я одинок, это правда, голодных ртов у меня дома нет, жена не ругается, отчаявшись, что не из чего готовить обед, но завидовать-то мне явно не стоит...»
— Я хотел бы что-нибудь делать, — сказал он, немного помедлив.
— Подожди до весны. Лесничий говорил, что будут проводить выборочную рубку леса, — ответил контрабандист и усмехнулся.