Более всего, однако, молодому Энгельсу понравилось море, которое ему надо было пересечь по пути из Голландии в Англию. Море представилось ему воплощенным гегельянством — потому что именно там, на море, по его мнению, мы только и можем почувствовать в полной мере, как живем, действуем и существуем в Боге.

Запомним это суждение о море, чтобы вернуться к нему впоследствии. Пока же ограничимся ностальгическим вздохом. О, юность! Прекрасный возраст! Надо ли судить его строго и принимать его суждения всерьез? Что спрашивать с двадцатилетнего Фрица, который так и рвется продемонстрировать всему свету свой гениальный ум, играющий и парящий шаловливо, без всяких пределов — и, конечно же, вольным полетом своим далеко превосходящий умственные потуги всего предшествующего человечества?

Работа Ф. Энгельса, посвященная ландшафтам, говорит только об одном: вырвавшегося на свободу юношу просто распирает от восторга при виде иных земель, но… Смотрит он на эти земли не собственным взором, а только через призму ранее усвоенной книжной премудрости, которая была сдана в гимназии на оценку. Чтение всегда предваряет пейзаж и предопределяет то, что юный человек видит.

   —  
Где была, киска?
   —  
У королевы английской.
   —  
Что видала при дворе?
   —  
Видала мышку на ковре.

Фридрих Энгельс побывал на море — и увидел там философию Гегеля.

Итак, некоторая информация к размышлению у нас уже есть.

Вот перед нами X. Занер и Ф. Энгельс. Видят они одно и то же — а толкуют совсем по — разному.

Пейзаж Северной Германии, по мнению X. Занера, делает из Ясперса экзистенциалиста. Зато, по мнению Энгельса, этот пейзаж может навеять только иудейские мотивы: как взглянешь на северные картины природы, так сразу и поймешь, что существует Суровый Бог, воспитующий и наказующий свой избранный народ, в том числе — путем демонстрации ему бесчеловечных пейзажей.

Теперь возьмем море.

При виде моря юный Энгельс впадает в гегельянское умонастроение. Ему представляется, что море подхватывает его и несет, колыша и вздымая на своих волнах — словно всемогущий Мировой Разум. Надо ли напрягаться, чтобы выдумывать что‑то собственное? Достаточно понять, куда тебя с необходимостью влечет течение Мирового Разума. Так что свобода — это познанная необходимость. А всякая субъективная свобода, сиречь произвол, — от лукавого. Как презрительно говаривал тот же Г. В. Ф. Гегель, «мнение принадлежит мне», то есть никому на свете оно больше не интересно и ничему в мире не соответствует.

А вот X. Занер совсем не так видит воспитательную и формирующую роль моря. Оно, по его мнению, открывает простор для полной самостоятельности: лети над ним, куда хочешь. Лети сам! Сам определяй направление! А не позволяй нести себя — по воле волн.

Впрочем, между Ф. Энгельсом и X. Занером есть существенная разница: один плывет по морю, а другой смотрит на море с берега. Потому X. Занера, стоящего на берегу, море не подхватывает и не несет. Ему самому хочется улететь куда‑нибудь к горизонту. А Ф. Энгельс находится во власти стихии, которой наслаждается, полагая ее разумной.

Так что не все зависит от морского пейзажа. Кое‑что все же зависит и от позиции наблюдателя.

* * *

В. Зомбарт, произведения которого, кстати, высоко оценивал Ф. Энгельс, совсем иначе говорил о влиянии безрадостных, тоскливых пейзажей Северной Германии. Ф. Энгельс полагал, что они предрасполагают к иудаизму. А В. Зомбарт считал, что они делают человека кантианцем. И. Кант, проживавший безвыездно в Кенигсберге, разработал суровую этику ригоризма: он заявлял, что исполнение долга и удовольствие несовместимы. Тот, кто выполняет долг с удовольствием, обманывает себя и других — словно человек, который пошел собирать ношеные вещи для бедных ради того, чтобы получить повод пофлиртовать с очаровательной волонтершей.

Так что либо долг, либо удовольствие.

Стало быть, умозаключает В. Зомбарт, человеку моральному лучше жить на фоне унылого, безрадостного пейзажа. Когда картины природы ничуть не радуют, то есть не доставляют ровно никакого наслаждения, остается только вздохнуть — и исполнять свой долг. Именно потому кантианство могло родиться только в окружении суровых ландшафтов Восточной Пруссии: А. Я. Кожурин с глубоким сочувствием приводит слова В. Зомбарта об этом «нищем окружающем мире, где ничто не внушает любви и радости».

Но тут с В. Зомбартом можно и поспорить. Ведь И. Кант настаивал на том, что выбор исполнения долга ценой отказа от наслаждения должен быть свободным. Значит, такой выбор не следует делать вынужденно, при виде картин суровой природы. Наоборот, его нужно делать на фоне какого‑нибудь соблазнительного пейзажа — где‑нибудь на кокосовых островах, у теплого моря, да еще и в окружении прочих пятизвездочных удобств. Вот, смотри, прогрессивное человечество, и бери с меня пример: я мог бы наслаждаться всем этим, но свободно откажусь от него, отброшу шоколад «Баунти», отстраню красоток, сулящих неземное наслаждение под пальмами, запрусь в номере, опущу жалюзи — и примусь писать произведение «Критика практического разума» на темы морали.

(Один из выдающихся российских афористов второй половины XX века выразил сходную мысль короче: «Иногда так хочется быть красивым, но вспоминаешь, что уже женат».)

* * *

В общем и целом, после сопоставления различных высказываний о ландшафтной детерминации менталитета создается стойкое впечатление: толкования такой детерминации весьма и весьма произвольны. Нет в них ничего научного, то есть строго верифицируемого, непосредственно проверяемого на опыте.

Так, одна сплошная поэзия.

Вроде той, о которой писал А. Генис: «Для Бродского зима моральна»[8]. Ведь лютый мороз и белое безмолвие суть смерть, а перед лицом небытия никакое лицемерие невозможно.

Красиво, конечно, сказано. Поэтически. Но непосредственный опыт, увы, подсказывает, что лицемеры бывают даже в Сибири, на самом полюсе холода. Зато величайший моральный авторитет М. К. Ганди проживал то в жарком, то в теплом климате — в Индии и в Южной Африке.

Стало быть, нельзя утверждать однозначно, будто всякое лето — калифорнийское ли, сочинское ли — климатически аморально. Всякий, кто знает жизнь не понаслышке, засвидетельствует, что дрова крадут в особенно суровые зимы.

В общем, складывается такое впечатление, что говорить о влиянии климата и ландшафта на душу туземных обитателей — это увлекательное и необременительное занятие для праздных умов, обладающих продуктивной способностью воображения и развитой уверенностью в себе.

Вот только надо не забывать, что рассуждать следует исключительно о краях отдаленных, желательно — вообще неведомых читателю. Тогда суждения о связи климата и философии обретают особую убедительность и весомость. Куда скромнее бывает успех, когда автор толкует о влиянии местного климата на местное же население: тут его читателям все известно досконально, поскольку и климат, и население непрерывно даны в непосредственном наблюдении. Так что всякие досужие домыслы немедля будут разоблачены и высмеяны.

К примеру, специально для российского читателя, видавшего и русские виды, и русское население, приведем рассуждения немца Освальда Шпенглера о географических причинах возникновения специфического русского ума и характера:

«Русская жизнь имеет иной смысл. Бесконечная равнина создала более мягкую душу народа (Volkstum), покорную и меланхоличную, и душа эта внутренне тоже растекается по плоской широте, лишенная подлинно личностной воли, склонная подчиняться. Это — предпосылка большой политики от Чингисхана до Ленина. Русские, кроме того, полукочевники — еще и по сей день. Даже советскому режиму не удалось воспрепятствовать постоянным переходам фабричных рабочих с одной фабрики на другую — блужданиям без особой нужды, просто из тяги к странствиям. (Ср. многие рассказы Лескова и, прежде всего, Горького). Поэтому опытные специалисты в России так редки. И для крестьян родина — это не деревня, не место их рождения, а широкая русская равнина. Даже “мир”, как называется аграрный коммунизм, который вовсе не представляет собой чего‑то древнего, а проистекает из техники управления, созданной царскими правительствами для сбора налогов, не смог привязать к себе душу крестьянина — так, как германские крестьяне привязаны к своему клочку земли и родному дому. Они устремлялись многими тысячами во вновь открытые области южнорусских степей, Кавказа и Туркестана, чтобы удовлетворить свою страсть к поиску границ бесконечного. Этой черте соответствует непрерывное расширение империи до естественных границ — морей и высоких гор. В XVI веке была занята и заселена Сибирь до озера Байкал, в XVII веке — до Тихого океана»[9].

вернуться

8

Генис А. Соч. в 3 т. Екатеринбург: У — Фактория, 2003. Т. 2. С. 382.

вернуться

9

Spengler О. Politische Schriften. Volksausgabe. Mьnchen und Berlin, C. H. Beck’sehe Verlagsbuchhandlung, 1934. S. 110–111.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: