Письмо № 123
Правда ли, что никто не спит? Правда, что ты тоже не спишь? Ворочаешься с боку на бок, не можешь успокоиться? Это правда?
Сегодня я был на реке. Лед еще лежит, плывет темными пятнами тут и там, чернеет вдоль берегов. Но сегодня я видел волны — легкую беспокойную рябь.
Ты и раньше ворочалась, не могла успокоиться, правда?
Может быть, оттого я тебе и пишу? Потому что тебе никак не уснуть?
20
Я полулежу на диване, уставившись в телевизор, и вот уже несколько минут безуспешно пытаюсь понять, что происходит на экране. Ручная камера снимает нескольких мужчин, которые носятся по саду. Иногда кто-то забегает в дом, кто-то выбегает. Одни что-то жарят на гриле, гремя посудой и перекрикиваясь, другие играют в крокет. Одежды на них почти нет, один вообще голый и злой, да к тому же пьяный. Может быть, это документальный фильм. Документальный фильм о мужчинах, которые бегают по саду. Звонит телефон, я слышу, как отец выходит из кухни в коридор, чтобы взять трубку.
— Элиас, это тебя.
Мне никогда никто не звонит.
— Здорово, это Густав.
Голос у него усталый, как в конце долгого дня. Как будто он тоже валяется на диване и смотрит ту же программу о мужчинах, бегающих по саду.
— Здрасте.
— Я просто хотел…
Чем-то мне нравятся люди, которые начинают разговор словами «я просто хотел».
— Мы с тобой на днях говорили, и ты не то чтоб горел желанием сыграть на концерте…
Не горел желанием. Хорошее выражение.
— Черт, зря я позвонил. Тот старый шлягер, «Shame, shame, shame»…
— Угу.
Если не знать Густава — как он обычно держится и как говорит, — то можно подумать, что он пьяный, как тот голый мужик в телевизоре.
— Может быть, ты передумал?
Слова звучат так, будто он вовсе и не надеется. Никакого задора в голосе. Мне это нравится.
— Саксофон можно взять у нас.
— Да, вы говорили.
— Точно, говорил.
«Необычайное сиянье моря». Эту песню я играл в актовом зале, в шестом классе, когда Терес смотрела и думала, что я смелый. Разве я был смелым? Помню только, как нервничал.
Мне почему-то нравится, что Густав такой заторможенный. С одной стороны, меня так и подмывает сказать: «Да, я передумал. Конечно, сыграю». С другой стороны, совсем не хочется.
— Это, прямо скажем, не шедевр.
— Что?
— Ну, песня эта. Особенно в оригинале: дамочка, которая ее поет, явно прогуливала занятия по вокалу. Но если подойти творчески, то…
Отец стоит у раковины на кухне и ставит тарелки в буфет. Он смотрит на меня, но как только я поднимаю глаза, тут же отводит взгляд.
— Shame on you, if you can’t dance too![4]
Густав выкрикивает слова в телефонную трубку, а потом коротко, хрипло хохочет. Смех резко обрывается.
— Да уж, черт-те что. Но нам нужен саксофонист.
Вообще мне нравится слушать голос Густава в телефонной трубке. Пусть говорит, хотя зря тратит время: я не соглашусь. Я даже не уверен, что еще умею играть, — может, все забыл. Я, кажется, больше никогда…
— Ничего не выйдет.
Отец быстро оборачивается и смотрит на меня, как будто я говорю с ним. «Ничего не выйдет». Уверен, раньше я таких слов не произносил.
Густав вздыхает. Интересно, а те мужики все еще бегают в телике?
— Ну да, ничего не выйдет.
Он повторяет за мной, констатируя факт: не выйдет, ничего не выйдет.
— Ладно, всего тебе, парень. Пока.
Я кладу трубку.
Что-то у нас на кухне с освещением. Свет какой-то ясный, открытый. И с отцом что-то новое: он ставит тарелки в буфет, и его окружает свет — прохладный, прозрачный, простой. Вечер, озаренный лучами простого света. И какое-то знакомое, мимолетное чувство: не пойму, что это. Может быть, грусть или тоска по чему-то. А может быть, и то и другое. Мне хочется сфотографировать этот свет. Никогда в жизни не хотелось ничего фотографировать, у меня даже фотоаппарата нет. Я все смотрю, смотрю на кухню. Отец, наверное, уже удивляется, глядя на меня. Тарелки убраны.
— Густав — он такой, — произносит отец.
— Да уж, Густав есть Густав, — отвечаю я.
Больше мы об этом не говорим.
21
Дует ветер, но все равно тепло. Уже садясь на велосипед у школы, я чувствую, что по дороге домой ужасно вспотею. Ездить медленно я не умею, никогда не умел, и теперь жалею, что с утра надел такой теплый свитер. Вот если бы его снять и остаться в одной куртке, то было бы вполне сносно, но я, разумеется, этого не делаю: светить своим бледным торсом меж высоких сосен на школьном дворе — только этого не хватало.
Я вытаскиваю велосипед на широкий тротуар через дыру в заборе, и вдруг на меня наваливается усталость: зачем, ну зачем я себя мучаю? Почему не зайти в школьный туалет, чтоб снять там свитер и запихнуть его в сумку? Почему я не могу решить даже такую простую задачу? Поворачиваю назад и через несколько минут возвращаюсь в джинсовой куртке, застегнутой на все пуговицы, и со свитером в сумке.
На улице, конечно, теплее, чем раньше, но все же не лето. Я вздрагиваю, когда ветер задувает под куртку, а металлические кругляшки на обратной стороне пуговиц касаются кожи, как холодные капли. Странное чувство, как будто я сразу и одет, и раздет.
Проезжаю мимо людей, которые бредут по тротуару, сбившись в стайки. Похоже, никто никуда не спешит. Все сбросили зимнюю одежду, несколько девчонок из нашей школы идут мне навстречу, повязав куртки вокруг пояса, и едят мороженое. Я пытаюсь представить себе их реакцию, если бы я, именно я, ехал, расстегнув куртку, трепыхающуюся на ветру, и выставив на всеобщее обозрение грудь. Наверное, померли бы со смеху. Правда, сначала дождались бы, когда я скроюсь из виду.
Я кручу педали в ровном темпе, и в такт постепенно вплетается мелодия, которая крутилась в голове весь день. «Shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame on you, if you can’t dance too». Шлягер, о котором говорил Густав. Не могу вспомнить, почему он мне знаком, где я его слышал. Может быть, в рекламе по телевизору.
«Shame on you, if you can’t dance too». Что там Терес говорила? Что я побеждал во всех танцевальных соревнованиях? Слабо припоминаю потные челки, дрыганье рук и ног в классе с задернутыми занавесками. Лимонад, попкорн и липкие пятна на полу. И — да, я, кажется, неплохо дрыгал и руками, и ногами. От этой мысли странно колет где-то в груди, и на этот раз дело не в металлических кругляшках. Элиас танцует? Нет! Shame on you[5]. Мне должно быть стыдно?
Люди не торопясь прогуливаются стайками — кто пешком, кто на велосипедах, а я кручу педали в одиночку. Наверное, у меня удручающий вид. Но что сделать, чтобы стало иначе, — не знаю. Последняя поездка на велике в компании Тоббе и его двоюродного братца особого удовольствия мне не доставила.
Повернув за угол, я въезжаю во двор и сразу вижу их. Они сидят на крыльце: Юлия накинула на плечи тонкую темно-красную куртку, Сигне хищной птицей осматривает двор.
Мне хочется немедленно повернуть назад, чтобы не встречаться с ними, только не сейчас, но Сигне уже пронзила меня соколиным взглядом и не собирается отпускать.
Я заранее слезаю с велосипеда: хочу пройти последние метры пешком, чтобы выиграть немного времени. Зачем мне это время — не знаю. Вспоминаю, что куртка надета на голое тело.
Юлия меня не заметила, она улыбается солнцу. Сигне, наоборот, не сводит с меня взгляда, пока я веду велосипед к стойке у крыльца. На ней пальто и темно-синий берет, надетый чуть набекрень. Из-под берета торчат пряди седых до белизны волос и светятся на солнце.
Здесь, у стены, очень жарко — только бы не забыться и не расстегнуть куртку. Сигне приветственно кивает: