— Вам ли извиняться передо мной, добрый друг! Если уж кому и пристало просить прощения, то никак не вам… Но мои дела так расстроены…
— Ах, пустое, мессир, пустое! При чем тут дела? Ведь речь идет о жизни и смерти!
— Право, вы слишком преувеличиваете. Нет причины так убиваться. В Лондоне пока, слава богу, все спокойно, а что касается крикунов-рыбников, то не стоит обращать на них внимания. Тем более что они вовсе не вас имеют в виду, а фламандских ткачей.
— Какая, в сущности, разница? — На тонких, изящно очерченных губах флорентийца промелькнула горестная улыбка. — Ведь стоит начать… Погром неизбежен хотя бы только потому, что мы живем с вами бок о бок. Нас не нужно долго искать, мы всегда рядом, всегда готовы покорно подставить голову под топор. А эти постоянные разговоры о войне, которая, дескать, давно бы закончилась, не будь ломбардского золота?.. Ничто, ничто не проходит бесследно.
— Не надо принимать близко к сердцу пустую болтовню. Все образуется. — Чосер постарался придать себе беззаботный вид. Однако в душе он в полной мере разделял тревоги флорентийца.
— Стоит выглянуть на улицу, и я теряю веру в будущее, — признался Балдуччо. — Всюду мерещится тайно созревающее злодейство.
— Вера, которую так легко потерять, плохая опора. «Достаточно взглянуть на Рим, чтобы утратить веру в бога», — обмолвился как-то Петрарка.
— Что вы хотите этим сказать?
— Самые худшие наши опасения далеко не всегда оправдываются. Реальная жизнь и проще, и мягче, и, главное, разнообразнее.
Восстание — теперь, когда численность народной армии достигла пятидесяти тысяч, говорить о «беспорядках» было равносильно обману — развивалось с поразительной быстротой. Не дожидаясь новой комиссии, подкрепленной внушительной воинской силой, о чем уже поговаривали при дворе, жители Эссекса перешли в наступление. Если прежде они вербовали сторонников под покровом тайны, то ныне их тактика претерпела крутые перемены. Рассылая во все концы графства доверенных лиц, анонимные пока вожаки во всеуслышание призывали народ к оружию.
Согласно донесениям шерифов, наблюдались случаи, когда подстрекатели даже грозили колеблющимся смертью, разрушали и жгли их дома. Если подобное действительно имело место, то это было, скорее, исключением, нежели правилом. Подавляющее большинство присоединялось к движению не только по доброй воле, но и с величайшим душевным подъемом.
Крестьяне бросали полевые работы и целыми толпами следовали за повстанцами. Было ли это военным походом, как о том сообщали депеши? Навряд ли. Скорее, паломничеством во имя вечной святыни, перед которой с восторгом и мукой неустанно склоняется род людской. Колено за коленом, страстотерпец за страстотерпцем. Она всегда далеко впереди, всегда маняще недостижима. И бредут очарованные странники на ее путеводный огонь, и умирают во имя ее с восторгом в безумных очах. Можно целые жизни прожить и оставить потомство, даже единожды о ней не помыслив. И так живут, и так умирают, кто в довольстве покоя, кто в мытарстве страданий. Но мгновения бывает достаточно, чтобы все поменялось местами. И не будет иной заботы, иных вожделений и грез, кроме горнего сияния твоего, Справедливость. Больная, обманчивая мечта…
Успехи повстанцев почти в одинаковой мере и радовали, и тревожили Чосера. Опьяняющая надежда, которой он, слава богу, переболел, вновь ожила в его умудренном, порядком уставшем сердце, и манила в недоступные дали, и понуждала к какому-то действию. Словом, толкала на явную глупость. Ему ли, успевшему познать изначальную тщету и ничтожество жизни, тешить себя несбыточными иллюзиями? Но было приятно сознавать, что кто-то принимает их всерьез и пытается претворить в реальность, даже как будто не без успеха. Хотелось дождаться благополучного завершения, посмотреть, как оно выйдет на деле. Таковы были чаяния, не всегда отчетливые, зачастую противоречивые, тайные.
Тревоги осознавались много яснее, черпая конкретность в самом развороте событий. Отовсюду приходили вести о разоренных усадьбах, сгоревших домах, уже назывались имена людей, ставших первыми жертвами самосуда. И это были знакомые имена. На улицах все чаще встречались беженцы, бросившие на произвол судьбы не только имущество, но и семьи. Они приводили ужасные подробности. Конечно, не всему следовало безоглядно верить, но в целом вырисовывалась довольно мрачная картина. Праведный гнев изливался не только на головы знатных сеньоров и причастных к налогообложению чиновников. Это в общем-то ожидалось и было понятно. В ряде мест толпа громила все без разбору, сжигая вместе с податными списками и прочими юридическими документами книги и карты. Опасно было иметь при себе любую бумагу, чернильницу, даже просто перо. Нет, не таким рисовалось торжество справедливости Джеффри Чосеру, кавалеру Святого Грааля.
Глядя в темные тоскующие глаза собеседника, он вдруг подумал, что флорентиец действительно куда более осведомлен о происходящем, чем это могло показаться. Когда над твоей головой нависает опасность, то поневоле мысль упирается в точку. Слышишь только свое, жадно впитывая малейшие слухи, по крупицам воссоздавая масштабы и очертания. В такие минуты, Чосер знал по себе, человеческий разум обретает пророческую прозорливость. И чем меньше известно ему, тем грознее рисуется призрак, днем и ночью сосущий истерзанный мозг. Поэт устыдился за свое равнодушие и слепоту. Он понял, в каком безысходном круге пребывал Пеголотти, как хватался в надежде на спасение за любую соломинку. Рушился привычный миропорядок, и неизведанное будущее подступало взбаламученным половодьем. Но каждый по-своему отзывался на его запахи и дуновения. Философу не пристало бояться. Все повидав и всему познавши цену, он перевалил роковой сорокалетний рубеж и давно смирился с лукавым обманом природы. Приневолил себя к бесстрастию. Memento mon.[78] В холодной ясности мысли обрел стоическое спокойствие. Жизнь человека — тяжелые цепи потерь, и не стоит жалеть об отдельных звеньях. Даже о книгах. Недаром так невозмутим и крепок духом Уиклиф. Не может народ, жаждущий слова господа на родном языке, убить это слово. Ни один волос не упадет с головы, которую он увенчает венком поэта. А если затянет случайную щепку в водоворот, то никто и не вспомнит таможенника в ливрее Гонта.
— О чем вы столь глубоко задумались, мессир? — прервал затянувшееся молчание Пеголотти.
— Задумался? — встрепенулся Чосер. — Попробуй догнать упорхнувшую мысль… Когда речь служит прикрытием умолчания, невольно уходишь в себя. Наверное, нам обоим следовало проявить большую откровенность. Вам не кажется?
— В такое время становишься осторожным вдвойне.
— Тем приятнее будет доверие. Позвольте мне сделать первый шаг. Я старше вас, и мое положение не внушает серьезных опасений. Я не знаю, чем и как могу быть вам полезен, мессир, поэтому располагайте мной по своему усмотрению. Вот и все, что я хочу вам сказать. Пожалуй, с этого следовало начать.
— Я действительно серьезно рассчитываю на вашу помощь. — Пеголотти благодарно прижал руку к груди. — Скажу больше: это единственная моя надежда на сегодняшний день.
— Я сделаю все, что только в моих силах.
— Вы поддерживаете связь с вашим покровителем?
— Вы шутите, любезный друг! Кто я и кто он?.. О положении в стране Гонта информируют куда более значительные лица. Лорд-казначей, например, мэр Уолсуорс, сам канцлер.
— Тем лучше, мессир. В таком случае не возьмете ли вы на себя смелость сообщить герцогу новость, о которой пока не знает ни канцлер, ни казначей, хотя его она касается в первую очередь?
— С величайшей охотой, — с готовностью откликнулся не на шутку заинтригованный Чосер. — Надеюсь, это заслуживает внимания?
— Не извольте сомневаться. Новость убийственная. В настоящую минуту бунтовщики приняли решение напасть на Крессингтемпл и, наверное, уже собирают силы для похода.
— Атаковать имение лорда-казначея! — От неожиданности у Чосера перехватило дыхание.
78
Помни о смерти (лат)