С годами Петра все сильнее захватывала идея Отчизны. Ради нее он не щадил себя. И вот, когда из крови и проклятий показалась наконец явь новой страны, на пути встала безвольная, неумная фигура сына, грозя порушить все, что было сделано. Драма была для него неразрешима. Не однажды я пробовал представить себя на его месте. Как быть? Что делать? Конечно, убийство сына не выход. Но и альтернативного достойного решения не найти.
Его настигло одиночество, непонимание, невозможность иметь наследника (через год после казни Алексея умирает маленький Петр Петрович, спровоцированный выкидыш у Марии Кантемир) — это как рок.
Петру было приятно, когда ему говорили «Господин контр-адмирал», а не «Ваше величество». Потому что звание всегда для него было заслуженным, а не рожденным. Он аккуратно требовал свое жалованье и говорил: «Поскольку эти деньги я заслужил, как и другие офицеры, своей службой, то могу их тратить, как хочу».
Петр сделал удовольствие Карлу, освободив графа Реншильда из плена. В ответ Карл возвратил ему князя Трубецкого Ивана Юревича, Головина.
Дочь Гагарина, сибирского губернатора, была замужем за сыном великого канцлера Головкина. Сын Гагарина был женат на дочери вице-канцлера Шафирова.
Все эти родственные связи, ходатайства заставляли Петра откладывать казнь Гагарина, Петр требовал от него откровенности. Наконец, сын дал показания против отца. Петр поставил виселицу перед Сенатом. Никто не смел отсутствовать при казни Гагарина. После казни все родные должны были обедать с царем. Сын Гагарина был разжалован в матросы. Это была методика Петра в борьбе с казнокрадством.
В 1723 году Петр сжег свой дворец в Преображенском, здание обложили фейерверком. Петарды взрывались цветными огнями. Когда все сгорело, и осталось безобразное пожарище, оно дымило, воняло горелым чадом, Петр сказал: «Вот образ войны, блестящие подвиги, от которых остаются разрушения. Да исчезнет вместе с этим домом, где росли мои первые замыслы против Швеции, всякая мысль о войне».
Петр исполнял должность бомбардира и при этом старался своей службой бомбардира не стеснять главнокомандующего Шереметева, он становился как бы подчиненным, а не царем.
Современники спрашивали, зачем Петру самому нужно было строить корабли, поручил бы кому-нибудь, а сам занимался бы государственными делами. Но кому поручить? Некому было в России. Иностранца выписывать? Нет, надо было самим учиться. Учились и за границей, и в России. Петр тоже учился, чтобы освободиться от зависимости, ему хотелось дознаться до всего, освоил голландский опыт, отправился к английским судостроителям, его желание научить свой народ совпадало с собственным призванием естествоиспытателя, инженера. Он понимал, что нужно пройти школу самостоятельности. Учился на заграничных верфях как частное лицо, а не как царь, как Петр Михайлов, а не как Петр Первый.
Конечно, все равно приходилось призывать иностранных мастеров, но теперь он мог их проверять, поправлять, требовать как хозяин, которого не проведешь.
Петр продолжал движение, начатое в царствие его отца. Он делал это энергичнее, он жаждал увидеть плоды.
Для меня был вопрос: что больше возбуждало в Петре энергию — победа или поражение?
Узнав о смерти Карла XII в 1718 году, Петр заплакал. Слезы его вызвали недоумение. Он сказал: «Брат Карл, как мне жаль тебя!» Как будто он любил своего врага. За что? Не за то ли, что тот многому научил, сделал Россию могучей державой. Поражение под Нарвой вызвало у Петра возглас: «Шведы победой своей научат и нас победить их самих!»
Возможно, подобные истории приукрашены, другие приписаны, но они естественны, они всю жизнь сопровождали Петра и для серьезных историков вроде Ключевского они служили серьезным материалом.
Петр был не тираном, творящим произвол, а служащим, выполняющим порученное ему дело. Поэтому нечего падать перед ним на колени, незачем зимой снимать шапки перед дворцом.
«Меньше низости, больше усердия к службе и верности ко мне и государству — таков почет, подобающий царю», — говорил Петр.
После смерти Петра начинаются распри у Меншикова с Ягужинским, чем дальше — тем больше. Ягужинский добивается развития торговли, но это встречает сопротивление, уже никто не думает о деле, беспокоятся о том, как бы Ягужинский не снискал расположения у императрицы.
«Он неспокойный человек». Меншиков учреждает Верховный Тайный Совет, Ягужинского в него не включают. Отстраняют от руководства Сенатом.
Рассказы лагерные — жанр привычный и, видно, неиссякаемый, тем более когда рассказы биографические.
Первые о судьбах диковинных. «Наследник из Калькутты» — роман Р. А. Штильмарка. Он сочинил его в лагере по замыслу лагерного бригадира. Поразительный случай в истории литературы. Роман этот я когда-то читал, знал автора, но понятия не имел о подробностях его истории.
«Раввин с горы Кальвария, или Загадка Вольфа Мессинга». Имя Мессинга окружено легендами. Помню, сколько невероятных слухов ходило вокруг его способностей, какие чудеса описывались о нем в журналах. Автор, Шенфельд, сидел с ним в одной камере, и Мессинг рассказал ему о себе, о своей заурядной бедняцкой жизни, где главными героями были не его способности обыкновенного иллюзиониста, а жажда чуда, которая пронизывала нашу серую, запуганную жизнь. Рассказ очень достоверно разоблачает ореол Мессинга. Есть излишество еврейских словечек, но есть освобождение, и очень приятное, от иллюзий, чудес и прочего шаманства, накрученного вокруг этой личности.
«Перчатка» — рассказ об уродствах лагерной жизни, где у человека открывается своя этика, свои нормы, что человеку можно, а что нельзя.
«Первый урок» — тоже лагерь, тоже нравы беспощадные, но без ужаса, а каким-то образом с улыбкой доброго человека. И рассказ «Мраков» тоже.
А другие, например хороший рассказ «Зоська без носа», — из детства, бедняцкой еврейской окраины, из жизни биндюжников и проституток, но с такой мальчишеской любовью и с таким смешным поворотом, какие устраивает нам только подлинная жизнь.
Отличает эти рассказы невыдуманность. Действительно, каждый человек мог бы написать интересную книгу из своей жизни, во всяком случае рассказы.
Шенфельд это и делает. Конечно, злая судьба предоставила ему для этого возможности. И дружба с писателем Юрием Домбровским, и лагерные приключения.
Но более всего меня интересовал его рассказ о Вольфе Мессинге. О нем я читал немало. У очевидцев все звучало убедительно. Так же как у тех, кто встречался с Вангой. Два эти феномена наука смущенно обходит. Наши ученые не хотят признаться, что не понимают. Я был у Ванги. И убедился в ее способностях видеть то, что никто не видит. И знать то, что никто не знает. И предсказывать… Для меня ее способности были несомненны.
Почему я поместил в книгу заметку о рассказах Игнатия Шенфельда? Автор давно умер, позабыта его книга. Она находится среди миллионов таких же отвергнутых. Между тем там немало драгоценных свидетельств — исторических, запретных сведений о событиях неведомых, о личностях великих, но оболганных мифами. Это заброшенные сокровища нашей цивилизации. Жалко.
Попался мне книжный каталог 1910 года. Собрания сочинений русских писателей:
Глеб Успенский…………………. 28 томов
Данилевский………………………24 тома
Лесков……………………………..36 томов
Писемский…………………………24 тома
Мельников-Печерский……………22 тома
Рекорд был у Шелера-Михайлова — 50 томов. А я-то и не читал такого, и не слыхал. Там же — у Тургенева и Гончарова всего по 12 томов, у Чехова 16 томов.
Нет закона на милосердие, на благотворительность. «Дайте мне денег, помочь детскому дому», — прошу я. А мне в ответ:
— А зачем? Мне-то что с этого?
И все. Как его заставить? Нечем. На любовь нет закона. Ни в Уголовном, ни в Гражданском кодексе.