Даниил Гранин
Кто-то должен
Часть первая
Разговор затягивался. Невозможно было толком понять, что нужно этому человеку. Прижав телефонную трубку плечом, Дробышев начал перед зеркалом вывязывать галстук. Новенькая рубашка, белая в черную полоску, сидела неплохо. На фоне этих полосок галстук выглядел, пожалуй, широковатым. Дробышев придирчиво осмотрел себя в зеркале. Там стоял крепкий, сравнительно молодой мужчина с проницательно-серыми глазами, с высоким интеллектуальным лбом, исполненный радостью жизни и чувством ответственности. Дробышев подмигнул ему и перебил того в трубке:
— Позвольте, почему это я обязан?
Потом он наклонился к зеркалу, оскалил зубы, пригладил брови и снова перебил:
— Если вам нужен отзыв, обращайтесь обычным путем, через дирекцию института.
Тот тип в трубке продолжал что-то выкрикивать.
— Вам же лучше, — сказал Дробышев, — получите официальную бумагу.
— У меня этих бумаг завались! — заорал этот парень. — Бумаг у нас не жалеют. Я хотел с вами просто… То есть не я хотел… Но это не важно. Я понимаю, воскресный день, станете вы себя утруждать, чего ради. Ради какого-то горемыки. Ха-ха, еще настроение испортите.
Именно это и подумал Дробышев. Как раз про свое настроение.
— Вы угадали, — весело сказал он. — Воскресенье — святой день, потому прошу прощения…
— Не стесняйтесь. Можете повесить трубку. Я привык. Я ко всему привык.
Из желчного, занудливого просителя он превратился в обиженного. Он уже наступал на Дробышева. Скрипучий голос его зазвенел, как пила, наскочившая на сучок. Теперь Дробышев имел полное право положить трубку, на этом все бы и кончилось. Но, поступи он так, какой-то неприятный осадок остался бы. Он предпочитал заключить сам убийственно и галантно:
— Так вот, привычный ко всему товарищ Селянин, — так, кажется… Конечно, я понимаю, ваше открытие великое…
Но тут голос в трубке бесцеремонно остановил его:
— Минуточку… Да подождите вы… Ну что ты? — Это обращалось к кому-то другому. — А что мне с ним… я тебя предупреждал… — он даже не позаботился микрофон прикрыть, — …а-а-а делай что хочешь.
— Послушайте, — сердито начал Дробышев, но в том-то и дело, что его никто не слушал, из трубки доносился шорох, чьи-то голоса. Положение Дробышева было глуповато; он посмотрел на себя в зеркало, пробуя изобразить ироническое ожидание, холодное любопытство, сарказм воспитанного человека…
Из кухни тянуло запахом жареного кофе, доносился смех, звякала посуда. Зина и дочери готовили завтрак.
Наконец в трубке приблизилось чье-то частое дыхание и вздрагивающий женский голос заговорил:
— Алло, Денис Семенович, извините, пожалуйста, вы не представляете, что с ним творится; ради бога, вы не обращайте внимания, его совсем замучили, я вас прошу — выслушайте его, вы один, кто может посоветовать, разрешите нам приехать, это ненадолго, я бы не стала, честное слово, это так важно… — она торопилась, но голос ее опадал, теряя надежду. — Я еле уговорила его, для нас это вопрос жизни, у меня не хватает сил снова… я не могу больше, если б вы знали… — Слезы перехватили ей горло, и Дробышев не выдержал:
— Успокойтесь, да разве я… ладно, приезжайте… да хоть сейчас…
К завтраку были ленивые вареники, целая гора дымилась на расписном глиняном блюде. А блюдо стояло на красной, в шотландскую клетку, клеенке, которую Дробышев привез из Эдинбурга, где он выступал на конгрессе электрохимиков.
От девочек за столом, да и вообще на кухне, становилось тесно, шумно, и начиналась игра, в которой Дробышев прикидывался их сверстником, хохотал и пугался Зины. Старшая собиралась пойти на утренник; Дробышев хотел проводить ее, но тут он вспомнил про телефонный звонок, про эту странную чету и удивился тому, что мог клюнуть на дешевый трюк со слезами. Сейчас он уверял себя, что это трюк, потому что ему было жаль терять утренние часы и нарушать день, распланированный, казавшийся таким свободным, спокойным, с прогулкой и затем приятной работой над версткой своей статьи. Ночью ему пришло на ум сравнение традиционного метода измерения с густым деревом, всегда чувствующим ветер, и теперь Дробышеву не терпелось посмотреть, как это можно вставить…
Он пожаловался Зине. Она промолчала. Конечно, он сам виноват, расплачивайся за свою доброту, но посочувствовать она могла? Ну ничего, ничего, он выдаст этой парочке, угрожающе повторил Дробышев, настраивая себя на беспощадность.
— Напрасно ты так, — заметила Зина. — Если уж пошел людям навстречу, то сделай все по-хорошему. Все равно выслушаешь их.
Элементарная ее разумность обезоружила Дробышева. Зина часто смущала его не то чтобы практичностью, а тем, что практичность ее оказывалась человечной и очевидной. Слишком часто в последнее время Зина оказывалась права, и это злило его.
Они были одногодки, вместе кончили институт, но Дробышев давно обогнал ее, защитил кандидатскую, сейчас оформлял докторскую и в свои тридцать восемь лет чувствовал себя совсем молодым, моложе, чем когда он монтером работал на подстанции. Он знал, что Зина гордится им и в то же время ревнует его к этой молодости. Она так и застряла расчетчиком. Вроде ничего ожидать от нее не приходилось, но дома он постоянно ощущал превосходство ее здравого смысла.
— А чем я могу помочь им? Ничем! — упрямо сказал он.
— А что им надо?
— Конечно, чтоб я помог. Протолкнуть какую-нибудь бредовую идею.
— А если не бредовую?
— Тем хуже. Опять, значит, занимайся чужими делами. Так, по-твоему? Я своего не успеваю… Ты прекрасно знаешь. Вечно ты впутываешь меня в какие-то истории.
Зина отошла к плите, заколдовала над кофейником; можно было представить ее уличающую улыбку. Было в ее терпении что-то материнское, и Дробышев успокоенно почувствовал себя взбалмошным, капризным, по сути, простофилей, не умеющим заботиться о себе, не умеющим отказывать. И кроме того, благородным и талантливым, которому за это все можно простить.
Селянины выглядели почти акробатической парой: она легкая, тоненькая, с напряженной застывшей улыбкой, он высоченный, костистый, длиннорукий. Не обратив внимания на приглашение Дробышева садиться, он зашагал по кабинету взад-вперед, отшлепывая мокрые следы на паркете, бесцеремонно оглядывая книги, аквариум, кактусы. Тонкие губы его кривились, он хмыкал и подергивал плечом.
Она беспокойно следила за ним. Она уселась на краешек дивана, зябко съежилась; казалось, она замерзла, хотя день был весенний, теплый.
Дробышев сел в свое кожаное кресло, спиной к окну, закинув ногу на ногу, показывая, что готов слушать.
Селянин продолжал молча ходить, разношенные ботинки его прихлюпывали. Вызывающе он разглядывал кабинет, а может, делал вид, что разглядывал, болезненно-бледное лицо его дергалось в желчной усмешке. Он поджимал губы, всячески показывая, что не намерен нарушить молчание. Более невыгодно вести себя было трудно. В этом заключалось даже что-то любопытное.
Наверное, следовало подтолкнуть: «Итак, я вас слушаю» — что-нибудь в этом роде, но бес упрямства увлек Дробышева: ну-ну, давай резвись, посмотрим, кто кого перемолчит…
Он усмехнулся.
— Костя! — сказала женщина измученно.
Она была куда моложе мужа, лет двадцать пять-двадцать семь, довольно заурядная внешность: короткая стрижка, грубо раскрашенное личико, припухшие красные глаза — следы недавних слез.
Селянин резко взмахнул руками, как будто его дернули за какую-то ниточку, но, взглянув на жену, закивал, засуетился.
— Вот, полюбуйтесь, — он стал выгружать из папки бумаги, вырезки, рукописи. — Вот заключения. Акты комиссии. Рекомендуют. Предлагают. Два года прошло. Никого не интересует. Каждый откукарекал, а там хоть не рассветай.
— Простите, — Дробышев не притронулся к бумагам, — не знаю вашего имени-отчества…
Селянин подозрительно покосился на него.