Архиповна потянулась к одной девочке, склонилась над ее пяльцами, что-то сказала полушепотом и снова села лицом к Фролову.
— Спрашиваете, с чего я узоры сглядываю? Да они везде, коль рассмотришься… Бывает, облака на зорьке такой каемочкой позолотятся — замрешь глядючи… Иль, скажу, соловей начнет трели выделывать. У него тоже свои узоры, своя радость. Сумей послушать — все твое. А замечено да услышано бывает то, что сердце тронет… Еще из сказок, песен рисунки собираю. Девчушкам своим, вот им, я так и наказываю: прочитали книжку, услыхали песню, а ну-ка возьмите нитки. Поёшь, а в душе-то у тебя что? Вот это и пробуй вышить, связать…
Засиделись. Архиповна спохватилась:
— Чегой-то я вас голодом морю…
Она захлопотала на кухне, собирая на стол. Девочки бережно сложили свои вышивки в стопочку и отдали Архиповне.
— Завтра, бабушка, приходить?
— А чего же. Всегда вам рада.
Как-то по-новому воспринимал сейчас Фролов голос и каждое движение Архиповны, ощущал прилив знакомого волнения, какое он испытывал в мартеновском цехе, глядя на искусную работу Никодима Семеныча. Как он спешил тогда из цеха в мастерскую, с каким нетерпением схватил глину!.. И теперь, как и тогда, ему захотелось сделать что-то большое, доброе, одарить Архиповну такой же радостью, как и она его. Но тут же почувствовал себя бессильным. Скованным самой целью приезда сюда. Как в «Сталеваре», так и в начатом обелиске неудача закладывалась как бы в самом намерении…
Эти мысли на миг вернули в мастерскую, где его поджидали тамошняя городская тоска и досада, споры об искусстве, покладистые Ширшовы, одержимые Романы Валуевы, где он ощущал вокруг себя лишь сумму одиночеств, а не творческое братство коллег…
В ожидании ужина Фролов вышел во двор и огородом стал спускаться к пруду, где звонко гоготали гуси. По тому берегу пруда, на зеленом фоне озими оранжево пламенели полуобнаженные березы и осинки, нарядно отражаясь в воде. Под ноги попадались сухие огуречные плети, капустные листы, картофельная ботва. На соседнем огороде рыть картофель только начали, несло оттуда тонким запахом свежевырытой земли, слышалось дробное постукивание клубней о дно и стенки ведра, которое таскал подросток. Он едва успевал за женщиной, что двигалась впереди него с лопатой в руках. Она глубоко поддевала засохшие кусты, ловко выворачивала тяжелые гроздья розоватых клубней. На другом краю огорода двое ребятишек стаскивали в кучу картофельную ботву, поджигали ее. Куча дымилась исподволь, копя в себе тепло и силу, вот-вот готовая вспыхнуть костром.
Фролова, когда проходил мимо, обдало белесым облачком, он остановился и жадно, всей грудью, вдохнул слабый горьковатый запах дыма. Голова слегка закружилась, поплыло перед глазами родное, близкое… Такие же дымные костры осени, запах сухой ботвы. Почти физически он ощутил во рту хрустящий ломтик печеной картошки, вынутой из жаркой горки золы и пепла, увидел измазанные сажей смеющиеся ребячьи рты… и еще было…
Было такое же легкое просторное небо, такой же, как сейчас, белый свет осеннего солнца, тихие, незнойные дни бабьего лета, такая же строгая работа на огороде, на гумне… Короткие, колючие, сытно пахнущие снопы ячменя укладывали в два ряда, колосьями внутрь.
Дед, отец и он, Фролов, зеленый еще подросток, взяв в руки цепы, становились в кружок и сильно, с потягом ударяли по колосьям. Рубахи темнели от пота… Хорошо было сгребать взбитую соломенную постель, колющуюся полову, обнажать под ними пологие горки зерна, раздергивать и класть в рядки новые снопы, стукать по ним цепом, окунаясь в солнечные брызги зерен…
Ка-га, ка-га! — резко, возбужденно загоготали гуси, захлопали по воде крыльями и, подгоняя себя криками, всей стаей ринулись вдоль берега, силясь взлететь… Свистя крыльями, они пронеслись над Фроловым так низко, что их можно было схватить. Ребятишки пытались это сделать, но успели только запустить в гусей фуражки. Один гусь не сумел набрать высоту, задел изгородь-плетень, перевернулся и упал в пыльные лопухи. Оглушенный, он встал на ноги, слепо, недоуменно огляделся по сторонам и загагакал так пронзительно и печально, что Фролов шагнул к нему, поднял и легонько толкнул через плетень. Беги догоняй своих, еще раз опробуй молодые крылья!
От ладоней запахло гусиным пером, стоячей водой пруда, и опять вспомнилось Фролову что-то дорогое, личное, связанное с этими запахами, с криками гусей, голосами ребятишек, с широкой неторопливой песней, слабо доносившейся с колхозного тока. Воспоминания наплывали из светлого далека, вызывались они всем тем, на что он сейчас смотрел, что слышал, что дарило ему радостное ощущение бытия. Прошлое в нем приблизилось, слилось с настоящим, сиюминутным, словно и не было прожитого, не было деления времени на десятилетия, не было усталости, фальши, неудач; и все, что казалось безвозвратно ушедшим, вернулось, находилось теперь в нем, и можно все начать сначала. В чем-то главном он сохранился, не изменился с самого детства. Да и разве можно стать иным?
Разве есть еще большее счастье — любить людей, родную землю, искать и находить в них новую красоту?!
Он брел вдоль пруда, под ногами шуршало, он приседал, набирал в ладони пунцовых листочков осины, вдыхал их спиртовый горьковатый запах. Машинально свернул к пологому холму, откуда брали начало и тянулись к горизонту зеленые косяки озими. Дорогу преградила неширокая лента свежей пашни, Фролов приостановился на минуту и снова зашагал напрямик, проваливаясь по щиколотки в черный пух борозд…
VII
За ужином он слушал веселые мелодии: клубная радиола зазывала людей. «Сходить, что ли, в кино, или… к Татьяне Сергеевне? Послушать, как Сережа играет».
Он достал из чемодана электробритву, прошел в горницу к зеркалу, пристально посмотрел себе в глаза. В них не было того белесого пепла тоски и досады, глаза потемнели, наполнились теплой грустью, в них стояла тишина и вопрос. Фролов словно бы до этого спешил, стремился, бежал куда-то, не замечая ничего вокруг, а теперь здесь, в деревне, остановился и, оглядевшись, спросил: куда я бегу и зачем? Он почувствовал, что все, что видит и слышит в Богдановке, ему необходимо было увидеть и услышать, этого ему недоставало…
Фролов окинул взглядом стену, ища розетку. С портрета, что висел в углу недалеко от божницы, строго и прямо глянул на него знакомый человек. Колька? Да он. Только почему на нем гимнастерка, погоны?
— Кто это? — позвав Архиповну, спросил Фролов.
— Ваня, сынок мой, — тихо сказала Архиповна и, словно впервые, уставилась на фотопортрет.
— На Николая похож, — так же тихо обронил Фролов.
— Да, — кивнула Архиповна. — Тут Ваня старше, сурьезней. А провожали его на войну совсем теленочком. Моложе Кольки…
— Он что ж… погиб?
— Погублен, — вздохнула Архиповна. — От Березовых только и осталось — я да Колька. Я же сказывала вам… А портрет этот Лена, сноха, с боевой карточки увеличила. Старик мой рамочку сколотил, покрасил. Старались… А теперь нет ни Лены, ни Степушки, ни Вани.
— Где… когда погиб ваш Ваня? — спросил Фролов.
— У Берлина. Война-то уж угомонилась. От Вани письмецо веселое прилетело. Берлин мы, дескать, одолели, а сам я жив-здоров. До близкой встречи… Эх и возрадовались мы с Леной! Мыть-белить избу кинулись, двор разметать. Мучицы для блинков выхлопотала. Так-то готовились, как к свадьбе… А после сидим ждем-гадаем, как да на чем Ваня из далекой Германии ехать будет, скоко деньков… А тут хлоп — похоронка. Ай ты, господи… Пал, слышь, геройски.
Помолчали.
— Чего же не броетесь? — напомнила Архиповна. — Розеточка вон она, за зеркалом.
— Сейчас, сейчас, — заторопился Фролов, но какая-то смутная тревога уже завладела им. — Слушайте, Анна Архиповна, а какие карточки он вам с фронта присылал?
— А вон оне.
В самодельной голубой рамке под стеклом пестрели маленькие пожелтевшие снимки. Прогалины меж карточками были заложены серебристой бумагой.