Он как-то по-особенному остро, почти болезненно жаждал, чтобы его хвалили, ценили, продвигали, боготворил тех, от кого зависел, но меньше считался с теми, кто был зависим от него. Работал, не жалел себя, подстегивал других. Старался, казалось, не для выполнения планов и обязательств совхоза, не для общего, как говорится, государственного дела, а словно бы для тех стоящих над ним Романов Степановичей, Эдуардов Петровичей, Борисов Яковлевичей… — для конкретных лиц районного и областного начальства, которые в свою очередь могли конкретно повлиять на его судьбу.
Он не видел в этом угодничества, просто по-своему определял целенаправленность своего труда, оценку которому он желал бы иметь сиюминутно. Она была ему нужна, как эстрадному артисту аплодисменты…
Михаил гнал мотоцикл на запредельной скорости, встречный ветер высекал из глаз слезы, набивался в его широко раскрытый поющий рот. И эта скорость, и заревой, пахнущий инеем, тугой ветер, и бодрые мысли об удачливости нынешней его жизни, о стремительном движении ее еще к лучшим дням вызвали в душе именно эту разудалую песню, в которой тоже преуспевал кто-то смелый, уверенный.
В сизо-туманной дали показалась Ручьевка, игрушечно нарядная издали, маленькая и уютная, и в Михаиле дрогнула жалость к этой деревне, которой он отдал столько лет и сил, но с которой он без колебания распрощается при первом же удобном случае…
…В дверях дома Михаил столкнулся с Катей. Приглушенно воя и причитая, она ткнулась ему в грудь, обвисла плетью.
— Что у вас тут? — встряхнул он ее за плечи.
— Маманя померла, — горько, как-то по-детски сиротливо сказала Катя, затем резко отшатнулась от мужа и, взглянув, испугала его своим багровым, опухшим от слез лицом и чужими глазами:
— Это ты, все ты, артист несчастный, натворил!.. А я, дура, хлопала ушами, слушала. «Если трезво рассудить, если здраво взвесить…» Вот и дорассуждался. А она, маманя-то, по-своему все рассудила… У-у-ух, — Катя снова тихонько заскулила, прикрыв лицо ладонями.
— Нет, постойте-ка, погодите, — обращаясь к кому-то, заговорил Михаил, отстраняя от себя жену, невольно отмечая, как исчезает лучистое дорожное настроение. — Как? Из-за чего?..
Переступив порог, энергичным размашистым шагом прошел в горницу. Он не верил плачу и словам жены.
Взгляд его уперся в длинный черный прямоугольник, вставший почти от пола до потолка. Он сообразил, что это зеркало, завешанное черной шалью. На столе горела высокая свечка, свет ее терялся в бьющих в окно лучах утреннего солнца. Мать, покрытая до подбородка коленкором, лежала на двух сдвинутых скамейках, неузнаваемо длинная, прямая и строгая.
— Нет, постойте-ка, погодите, — Михаил в мыслях снова обратился к кому-то, желая остановить происходящее. Остолбенело замер, стоя посреди горницы.
Неслышно, тенью вошла бабка Андрониха, соседка, с достоинством перекрестилась, села в изголовье покойницы. Вплыли еще две старушки, безмолвно и усердно крестясь и отвешивая поклоны. Тихонько заохали, завздыхали:
— Ешшо ить прошлым утром говорила я с ней. Анна подушки выносила на ветер трясти. Постельку, говорит, освежу, уберу. Ан сама убралась…
— Ох, избавь, господи, от наглой смерти.
Эти слова и голоса как бы не доходили до Михаила и вместе с тем оглушали, раздавливали его. Он повернулся и вышел в сени. Увидел там жену, с нетерпением и страхом шагнул к ней:
— Послушай, как же все-таки… Неужели от того? — тихо спросил он, ожидая и боясь ответа.
— Да, Миша, от того самого, — устало и мирно сказала Катя. Она сидела на полу и ощипывала петуха. Рядом еще лежало несколько порубанных петушков. Выплакавшись за ночь, Катя кротко и деловито готовила матери поминки. — От того, Миша… да и простуда в ней еще держалась… И вот растревожила себя узелком, слегла, ну а болезнь-то скомкала ее в момент…
— Надо же, из-за пустяка… Черт знает что! — Михаил повысил голос.
— Ты тут не черти. Грех… И маманю теперь не трожь… Для тебя пустяк, а для нее важнее этой просьбы, может, ничего и не было…
Помолчали, виноватые, притихшие.
— Ты насчет похорон бы похлопотал: гроб, оградку…
— Да, да, я сейчас… все организую, — с готовностью забормотал Михаил, наливаясь какой-то горькой радостью от мысли, что у него еще есть возможность сделать что-то для матери.
Он вернулся в избу.
По горнице плыл монотонный, как глухое бормотание далекого ручья, голос Андронихи. На ее костистом сером лице непривычно блестели роговые очки. Вся в черном, она стояла возле горящей свечи, держа в руках раскрытую книгу, древнюю, донельзя истлевшую. Из ее темного, почти незакрывающегося шепелявого рта безостановочно лились слова — суровые, непонятные, жуткие. И, омываемая ими, Нюша теперь будто уплывала куда-то безвозвратно и уже не принадлежала себе, ему, Михаилу, Кате, родному дому, отданная во власть этого таинственно-зловещего, враждебного всему живому обряда, который завершится лишь ее исчезновением с лица земли. Михаил ник от мысли, что со всеми желаниями, намерениями уважить мать он непоправимо опоздал, и от этого чувство вины лишь более накалялось.
Она казалась ему настолько неожиданно и как-то нелепо тяжела, эта вина, что он противился принять ее целиком на себя. По укоренившемуся обычаю ловко и легко выходить из любых трудностей он не привык, не допускал видеть себя слабым, растерянным, уличенным в какой-либо несуразной промашке, которую уже нельзя поправить. Он старался и умел все делать наверняка, с блеском и не любил тех, которые по той или иной причине что-то не могли, не умели. А теперь сам выглядел неудачником, загнанным в тупик.
«Разве я настаивал? Нет. Разве выбрасывал из чемодана тот узелок? Нет. Я только трезво рассудил. И никто слова не сказал мне против. Ну с Марийки ладно, какой спрос: она меня, отца, послушалась. А Катя? Что ж смолчала? А теперь ишь куда гнет: «Ты все натворил! У меня и в мыслях не было, что от такой ерунды помереть можно…»
Хотелось ему стать на колени, обнять бездыханное тело, говорить и говорить добрые, благодарственные слова, какие некогда было сказать матери при жизни…
Шли на ферму доярки, заглянули к Косцовым. Многолюдье в ранний час у крыльца привлекло внимание и спешащего в школу Бучина. На ходу ловя новость, он быстро прошел в горницу.
— Как же это? — глухо вырвалось у него, когда он увидел Нюшу.
— Дык просто это. Взяла да померла. Как люди помирают? — шепнула ему одна из старух.
— Катя дюже ночью кричала, будто каялась, — зашепелявила другая.
Учитель стоял, мертвея лицом. Михаил встретился с ним взглядом и опустил глаза. Подобный взгляд он видел лишь однажды у известного хирурга райбольницы, когда тот, сняв повязку, вышел из операционной, где только что скончалась роженица.
Вбежала Катя, упала матери на грудь и, судорожно комкая коленкоровое покрывало, исступленно завыла, причитая:
— Да чтой-то ты наделала, ма-ма-ня-я? На кого меня бросила, родненькая? Во всем белом свете одна я теперь, одна-одинешенька. О-ох-ох…
Слезам и воплям Кати не виделось конца. Михаил вынул платок, протер глаза и вышел в кухню, зажег сигарету. Из горницы показался Бучин.
— Погодили бы курить, Михаил Федотыч, — сухо обронил он и вышел на улицу.
Следом появилась Катя, утирая передником распухший нос.
— Миша, ты иди куда пошел или мне помоги. Чего без толку толчешься? — деловито сказала она мужу.
— Да, я пойду… сперва в столярку, потом в мастерские. Я все сейчас… Я живо… — заспешил Михаил, утешаясь этим рвением взяться за любое дело, касающееся похорон матери.