Зимних перечислил все фамилии бандитов, как в Шеломенцевой, так и в станицах, опорные пункты и даже явки — все, что успел узнать за короткое время пребывания в «голубой армии». Он сообщал в чека, как лучше ударить по банде и какими дорогами идти к заимке. Писал также, что остается на месте: в нужный момент произведет панику в штабе и поможет своим.

Окончив свою многотрудную работу, вытер пот со лба, сунул листки за пазуху и вышел во двор.

Вернувшись с товарищем в дом, разложил карту и листки на столе, сказал, немного волнуясь:

— Вот, Ярушников. Это важный документ. И его надо перекинуть нашим, в чека.

— Перекину, — сразу став очень серьезным, сказал Петя. — Теперь и отправлюсь.

Гриша пожевал папиросу, подумал, покачал головой:

— Теперь нельзя, Петька. Неспокойно. Можно напороться на засаду. Найдут Миробицкий или Абызов бумаги — и дело сгубим, и нам точка. Значит, повременить надо. Я сигнал подам, когда спокойнее будет.

— Как?

— Приеду сам или пошлю к тебе кого,

— А если Миробицкий не пустит тебя сюда? И других не пустит?

— Не пустит? — задумался Гриша. — Это вполне может быть... Что же нам делать, парень?

Молодые люди посмотрели друг на друга, подымили цигарками, — ничего путного не шло на ум.

— Ладно, — сказал наконец Зимних, — пойдем пока к тайнику, документы спрячем.

Они вышли во двор, быстро сняли верхнее дно голубятни, положили карту и донесение рядом с оружием, вернули доски на место.

— И не страшно тебе одному у них, у бандитов? — внезапно спросил Ярушников, и Грише показалось, что в его голосе звучит сострадание.

— Я не один, — хмуровато откликнулся Зимних. — Я с правдой там, Петька. Значит — вдвоем.

— Я бы не смог, — простодушно объявил Ярушников. — И трудно это сверх меры: чужими глазами смотреть на них, чужими ушами слушать.

— Ну ты брось хныкать, — оборвал приятеля Гриша. — Лучше о деле сказал бы.

Петя обиженно замолчал, но шевелил губами, будто о чем-то спорил с собой.

— Ты что — молишься, что ли, Ярушников?

— Нет, — покрутил тот головой. — Вот одна придумка есть. Да не знаю, что скажешь.

— Какая придумка?

— Я голубей тебе дам. Тех же, красных. Ты их спрячь подле заимки, а потом выпусти, когда нужно. Никаких записок посылать не надо. Прилетят — я знать буду: дорога чистая. Тогда — в Челябу.

Зимних несколько минут молчал, глядя отсутствующим взглядом на Ярушникова. Наконец кивнул головой.

— Это вовсе не глупо придумано. Из тебя, Петька, со временем настоящий пролетарий получиться может.

Радуясь похвале старшего товарища, Ярушников воскликнул:

— Я тебе для птиц и ящичек дам. Корм тоже. Погоди маленько.

Он убежал и через минуту явился с фанерным садком для птиц. Потом отлучился снова и вернулся с небольшим мешочком, плотненько набитым зерном.

У Зимних в душе шевельнулось недоброе чувство: «Голодающие центры революции, героически выдерживающие последний удар капитала, изнывают от бесхлебицы, а тут зерно птицам скармливают».

Высыпав из мешочка немного содержимого, чекист внезапно улыбнулся. На столе желтели крошки хлеба и высушенные остатки овсяной каши.

— А для воды жестяную баночку найду, — говорил Петя, уходя за птицами.

Вернувшись с голубями, опустил их в ящичек и сунул его под стол.

— Пусть привыкает к садку, может, долго сидеть в нем придется.

Еще перед зарей, только-только пропели первые петухи, товарищи вышли во двор. Принимая от Петьки садок, окутанный старой рубахой, Гриша сказал:

— Когда побежишь в Челябу — оружия не бери. Документы зашей в штанину, как я тебе велел. Напорешься на засаду, скажешь за спичками либо за мылом в город. Я на тебя надеюсь.

Ярушников привел из сарая заседланную кобылку, подал Грише повод:

— Смотри, осторожно там...

Отвернулся в сторону, сконфузился:

— У меня, кроме тебя, больше никого нету.

— Ладно, не распускай нюни, ничего со мной не случится.

Еще издалека, на фоне побледневшего неба, Гриша увидел громоздкую фигуру Шеломенцева. Старик курил возле коня. Гриша поздоровался, спросил:

— И давно ждете, дядя Прохор?

— Нет. Нализался с девкой?

— Успел. Тихо в станице?

— Тихо. Поехали.

Неподалеку от заимки Зимних спешился, сказал старику:

— Поезжай нешибко, дядя Прохор. Догоню. Подарок казачка сделала. Спрячу.

Шеломенцев молчал.

— Кусок сала да десяток яиц. Может, голодно будет, так сгодится.

— А я не спрашиваю, чего у тебя там. Стар я твоими делами заниматься. Прячь, коли надо.

Гриша привязал кобылку к придорожной березе и побежал в лес. Быстро отыскал поваленную сосну, поставил ящичек в дупло. Насыпал в садок корм, налил из бутылки воды в баночку. Затем присыпал дупло сухой листвой.

Шеломенцева догнал возле дома. Они въехали во двор заимки, спешились, пошли докладываться Миробицкому.

Сотник, несмотря на раннее время, сидел за столом, вымеривая линейкой карту.

Шеломенцев и Зимних вошли в горницу, вытянулись.

— Вернулись, ваше благородие.

Миробицкий закрыл карту листовкой, спросил:

— Что в Селезянской? Спокойно?

— Тихо, — ответил Гришка. — Из комдеза намедни приезжали, да так с пустыми руками и уехали.

— Идите.

Во дворе Зимних подал руку Шеломенцеву, сказал тихо:

— Спасибо, дядя Прохор... за компанию и вообще...

— Пустое... — проворчал старик, направляясь в сарайчик, отведенный ему Миробицким под жилье.

Гришка полагал, что Суходол и Уварин спят еще во всю ивановскую — и ошибся. Он был весьма озадачен, обнаружив в тесной подземной клетушке, кроме них, еще и отца Иоанна.

Поп сидел на нарах, тыкал Тихона пальцем в грудь, бормотал:

— Толцыте — и отверзется, проси́те — и дастся вам.

— Э-э, старого казака не облукавишь, ваше преподобие! — смеялся безгубым ртом Уварин. — Пока до бога дотянешься, черти голову оторвут.

— Помолчи, Тишка! — ершился священник. — Умеряй страсти свои, подлец!

Суходол отчужденно сидел в сторонке и молчал. Увидев Гришу, он расцепил огромные ручищи, лежавшие на коленях, и его хмурые, озлобленные глаза, кажется, потеплели.

Зимних кивнул ему головой, поздоровался с остальными.

Отец Иоанн и Уварин не обратили на вошедшего никакого внимания. Они по-прежнему продолжали тянуть странную беседу, больше похожую на препирательство. Вскоре ясно стало: оба навеселе.

Священник уговаривал Тихона вести праведную жизнь. Это звучало очень смешно в устах пьяного тощенького человека, совсем потерявшего свою нитку в жизни.

Тихон же доказывал попу, что никакого бога нет, никакой власти нет, а есть только табак да баня, кабак да баба, да еще разве кусок сала, если его круто посолить и как следует подержать в бочке. И он хохотал так, что его толстые брови взлетели на самый верх лба, а длинный расплющенный нос белел от напряжения.

— Буй в смехе возносит глас свой, муж же разумный едва тихо осклабляется, — неизвестно для чего сообщал поп.

— Ладно, перестаньте вы об этом, батюшка, — пытался остановить его Уварин. — Совсем у нас языки высохли. Не смочить ли?

— Смочим... — уныло кивал головой отец Иоанн. — Но засим будем молиться господу нашему.

— Мне молиться не к чему, — разливая самогон в кружки, щерился Уварин. — Мы твоими молитвами, ваше преподобие, как шестами подпираемся.

— Ну и дурак!

Они чокнулись кружками, и Тихон скороговоркой пробормотал:

— Во имя овса, и сена, и свиного уха!

— Истинно так, сын мой! — пытался похлопать Тихона по плечу отец Иоанн. — Аще бог с нами, никто же на ны...

В другое время Гриша, наверно, посмеялся бы над этой забавной и глупой картиной. Но сейчас на душе было смутно, и болтовня подвыпивших людей раздражала его.

— Пойдемте, Тимофей Григорьич, на волю, — сказал он Суходолу. — Там лучше.

Они вышли из землянки и направились в бор, пронизанный лучами и теплом позднего бабьего лета.

Суходол шел молча, почти накрыв бровями глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: