Звезды тревожно и холодно вплывали к ней в яму, легкий шум от движения множества веток, иголок, листьев, зверьков и птиц шел по тайге, но Серафима хорошо знала тайгу и не боялась. К тому же полная луна взошла из-за леса, и было светло и просторно в тайге, и тени от деревьев переплетались с настоящими деревьями, и все это походило на давно, еще в детстве, виденный сон. Впрочем, может быть, она уже и спала, потому что луна вдруг начала расти в ее глазах, и с каждой минутой становился нестерпимее ее свет, и когда вместо света в глазах осталась только режущая боль, Серафима с трудом размежила веки — было утро. Несколько мгновений она не понимала, что с ней и где она, а потому на всякий случай робко и растерянно улыбнулась, а потом вдруг разом все вспомнила, быстренько вскочила, выглянула из своего убежища и, убедившись, что ей ничего не угрожает, пустилась дальше в путь…
До прихода парохода она просидела в кустах и съела еще несколько картофелин и закусила еще одним кусочком балыка. Попила из ключика, что тонюсенько пульсировал прямо из-под камня и прятался в желто-серый мох. Зубы заломило от ледяной стыни, что шла из самого сердца земли, и Серафима сильно потерла их пальцем. В это время пароход ошвартовался у пристани, и семеновцы дружной гурьбой повалили на палубу. На берегу послышался плач, какие-то выкрики, вздохнула и умерла гармонь — из Семеновки уходили на фронт. Под этот шум и гам, под бабий плач и причитания Серафима прошмыгнула по трапу, перебежала падубу и толкнула первую попавшуюся дверь. Ее охватило грохотом, лязгом железа, далеко внизу она с трудом различила силуэты людей, испугалась и отпрянула.
Устроилась Серафима на корме, между громадным деревянным ящиком и поленницей. Здесь ее никто не видел, сама же она в щелки между поленьями хорошо могла рассматривать берег и все, что на нем творилось. Вначале она пожалела баб, что голосили у самого трапа по своим мужикам и протягивали им узелочки, которые пьяные и хмурые мужики никак не хотели брать. Потом она рассердилась, так как бабы все голосили и голосили, а теплоход стоял на месте.
— И чего голосят, — вслух подумала она, — чего голосить-то напрасно? Война идет, мужикам воевать надо, а они, дуры, рады бы их под подол упрятать. Ну а кто тогда на немца пойдет? От дуры! Ну поплакали, погоревали, да и честь надо знать. Зачем же мужиков напрасно расстраивать? Нет, ревут и ревут…
Плыть надо было весь день и еще ночь. День Серафима в своем закутке кое-как продержалась, а к ночи стало невмоготу: ноги затекли, ломило шею и позвоночник. К тому же она сильно захотела пить. Замирая на каждом шагу, прячась за ящиком, прислушиваясь, Серафима осторожно выбралась из закутка и… нос к носу столкнулась с Осипом Пивоваровым.
— Сима! — Осип от изумления вытаращил глаза.
Серафима же растерялась только в первый момент, а потом быстро сообразила, что кому какое дело до нее: едет в город по делам, вот и все. В больницу. Рожать хочет, а пузо не растет, вот и поехала к доктору. Не звонить же об этом на все село.
— Ну чего вытаращился-то? — немного неуверенно начала она, но решительно справилась с собой и насмешливо добавила: — Первый раз бабу увидел? В лесу вырос, что ли?
— Дела-а, — опамятовался и Осип, — ее Матвей дома на пристани ловит, а она вон куда уже укатила. Ловко. Вот так баба Матюше досталась. Сохатый, а не баба. На фронт?
— На базар, — отрезала Серафима, разом потерявшая всю робость и нерешительность.
— А ты че на меня вызверилась? — удивился Осип. — Я же не Матвей, ловить тебя не собираюсь.
И Серафима успокоилась, тихо спросила:
— Наши-то все уже знают?
— Вчера еще узнали, — усмехнулся Осип и закурил, и в свете спички Серафима заметила уважение в его глазах. — Матвей твой напился, бегал по селу, искал. Грозил застрелить, если найдет.
— А Оленьку видел, Осип?
— Сегодня видал. Петр Гордеевич с ней на пристань приходил, Матвея усмирять, а то он разбушевался, к самому капитану полез тебя искать.
— Ну и как она? — Серафима заволновалась, затеребила котомку.
— Как же ты решилась? — Осип покачал головой. — Ну и баба. Мужика бросила, дочку оставила, ну… — и неожиданно закончил — Молодец же! Этак ведь не каждая решится. А Ольга твоя нормально. Играет. Обыкновенно. Что ей, еще не понимает.
Серафима успокоилась и неожиданно пожаловалась Осипу:
— Пить хочется, сил моих нет.
— А чего у тебя в узелке?
— Картошка. Еще три штучки осталось. Хочешь?
— Ты подожди меня здесь, — заторопился Осип, — подожди, я сейчас.
— Смотри, Осип, — начала было Серафима, но Осип тихо и решительно перебил ее:
— Я, может быть, гордый за тебя, — серьезно сказал он, — что ты наша, деревенская, и на такое решилась, а ты мне чего буровишь?
Серафима смутилась и отвернулась к берегу. Только теперь, кажется, поняла она свой поступок в полной мере. Но удивления не было, а было крепнущее чувство, что она поступила правильно.
Сидели в том же закутке. Осип притащил все, что ему надавали в дорогу, а были здесь вареные яйца, кусок окорока, отваренная горбуша с картошкой, буханка деревенского хлеба, банка варенца, прошлогоднее варенье из смородины, лук, маленький пупырчатый огурчик и бутылка самогона.
За бортом парохода проплывали одинокие домишки бакенщиков, маленькие, в несколько дворов, деревушки, порой вплотную к реке подступали высокие скалы, а порой далеко окрест тянулись пойменные луга, залитые светом луны, и множество проточек и озерков холодно отражали в себе этот свет. И тихо было на земле, так тихо, что не верилось, не хотелось верить в то, что где-то идет теперь война, и кто-то умирает в эту минуту напрасной смертью, и кто-то готовится умереть, потому что войны без смертей не бывает, потому что война — кровожаднее самого кровожадного зверя, какого когда-либо придумывала земля.
— Наши еще кто-нибудь есть? — спрашивала Серафима, держа в одной руке кружку с самогоном, а во второй- с молоком.
— Нет, — покачал головою Осип, — меня, паразиты, продержали, а теперь вот один еду. Тем веселее было, кучей ушли. Хотя все одно, давай выпьем.
— А за что, Осип?
— За победу. Чтобы мы Гитлера скорее побили и все домой вернулись… Давай, Сима!
Осип выпил. Выпила и она. Задохнулась, но быстро справилась, не вдыхая воздуха, глотнув молока.
— Уф-ф!
— Х-хе!
— Как вы ее глушите?
— Зар-раза!
— Обожгло, а кишки-то не железные, поди.
— Ничего… Крепче будут.
Серафима ела жадно, сама себе удивляясь, а Осип знай подкладывал ей кусочки повкуснее и добродушно смотрел, как она аппетитно и хорошо жует.
— Там, чай, мужики приставать будут?
— У меня пристанут!
— Еще выпьем?
— Нет, я не буду. Голова кружится, а еще ехать надо.
Осип выпил и грустно сказал:
— Мать совсем плохая. Слегла. Наверное, Тонька в город к себе заберет. А в городе без молока и воздуха пропадет.
— Ничего, бог даст — поправится. В войну люди завсегда сильнее. Я вот и по себе знаю. Как осерчаешь на что-нибудь, откуда силы берутся, кажется, горы бы свернул… А чего, Осип, ты не женился? Вот бы невестка-то с нею и осталась.
— А если такая, как ты? — усмехнулся Осип.
— И я бы осталась, — спокойно ответила Серафима, — ты бы пошел, а я осталась. Я и Матвею так говорила, а он не понимает. Уперся как пень еловый — и все тут. Его броня завлекла хуже невесты…
— Как-то там будет? — вздохнул Осип. Хмель его не брал.
— Хорошо будет, — твердо сказала Серафима, собирая остатки еды, — побьем мы его, вот увидишь. А так бы зачем нам и ехать?
Спали они, привалившись спиной друг к другу. Вахтенный матрос заглянул за ящик, увидел их, тихонько присвистнул, улыбнулся и ушел. А солнце взошло, заглянуло в закуток и осталось, мягко лаская их юные головы, и, когда проснулись они, чего-то смущаясь и неловко отодвигаясь друг от друга, прикрылось тучкой, словно глаза смежило.
— Как бы дождя не натянуло, — сказал Осип.
— Нет, не натянет, — возразила Серафима, — вчера солнышко чисто садилось.