— Ты долго думал? Час сюда, час обратно, а через две недели Дерби. Или ты не собираешься выигрывать?
Саша протянул к ней руку, она уклонилась — под его ладонью скользнули влажные мягкие волосы. Хлопнула дверь, Саша остался один.
Спрашивается: при чем здесь Дерби?
Ушла домой и представить себе не может, какие муки каждый раз переживает он, расставшись с ней. Каждый раз, когда едет он от нее в электричке, сердце сжимается, сворачивается пожухлым листком. Вот она, значит, какая — эта самая любовь. Тысячу раз слышал это слово, ни разу не задумывался, сейчас только ощутил его конкретный смысл.
Сколько же холода и отчуждения в этом слове — любовь!
Безжалостное и жестокое слово!
Нет, ну разве же в Дерби сейчас смысл жизни?
А она сказала вполне серьезно: «…не собираешься выигрывать?» Для уязвленной души страшны даже и самые мелкие уколы самолюбия. Он мог вылететь из седла на полном скаку и остаться невредимым, но слова «не собираешься выигрывать?» ранили душу.
Вот при чем тут Дерби! Надо, значит, выигрывать? На Одолене, да? Ведь она же отлично знает, что нет сейчас такой лошади, которая могла бы победить амировского Гарольда!
Правда, у Наркисова не хватает в руках силы удерживать этого жеребца, и Амиров намекал Саше, говорил, мол, отец не рассердится, если Саша одну скачку, хоть и самую главную, на чужой лошади выиграет, против своей конюшни пойдет. Саша инстинктивно почувствовал, что не имеет права руководствоваться своими желаниями, тем, что нравится и хочется, искал единственно верное решение. Таким решением был тогда отказ, Саша подал его в мягкой форме, сказал, что отец очень рассердится, разъярится даже. Это — тогда, а теперь… Да, безусловно, теперь можно сказать — нет, и это будет правдой, потому что шансов у Одоленя никаких. Отец все же, конечно, огорчится, но что делать? Ведь в ее вопросе, собирается ли он выигрывать Дерби, уловил Саша не только упрек, но и некую угрозу. И да, вот оно, спасение, единственное спасение: попроситься к Николаю Амировичу на Гарольда!
Еще и еще раз прикинув, как отнесется к этому отец, Саша окончательно заключил, что поступить так вправе. В самом деле: почему это должен он безропотно расплачиваться за ошибки и неудачи отца?
Сколь мучительно долго размышлял о своей жокейской судьбе Саша раньше, столь скор оказался сейчас в переходе от полного уныния к радужной обнадеженности: вот уж на Гарольде покажет он класс! Не хотел он сейчас, боялся разбираться в неудачах, ошибках, невезениях, бедах, горе. Он хотел знать только удачу, только победы и везения. Не потому лишь, что они были приятны, а потому, что были нужны, необходимы, могли помочь укрепить ему веру в себя, в свои силы, в свое будущее.
2
На заре небо было ясным, а с восходом солнца закосматился туман, и скоро все горы, и даже близкие Машук с Бештау, закрылись непроглядной моросью.
Виолетта опоздала к четырехчасовой электричке, пришла на ипподром, когда проездка уже началась.
Хотя и нет той нарядности и праздничности, которые бывают на скачках, но утренняя проездка — зрелище тоже впечатляющее, тут новые звуки и краски добавляются.
Когда трибуны пусты и безмолвны, слышны тяжкие ритмичные всхрапывания лошадей, ипподром гудит под копытами, как грудь гигантского колокола. Лошади скачут не кучно, раздельно, и их черные, рыжие, белые хвосты и гривы пластаются так, словно бы сейчас не полное безветрие, но ураган страшной силы.
Виолетта шла вдоль конюшен и здоровалась со всеми встречными, потому что все на ипподроме стали теперь ее знакомыми.
— Ты сегодня в большом порядке! — позубоскалил один конюх.
Да, и такие, нельзя сказать чтобы учтивые, комплименты приходилось ей слышать, но их произносили только те, кто нимало не надеялся заполучить ее благорасположение. Зяблик поначалу засматривался на нее и понравиться ей хотел, а потом так выразился про виноград, который зелен:
— Да она небось ни щей сварить, ни рубахи путем постирать не сумеет.
Ну еще кое-что, якобы порочащее ее, иногда говаривалось, но это, однако же, не мешало всем без исключения тренерам, жокеям и конюхам каждый раз провожать ее явно заинтересованными взглядами.
Виолетта неловко чувствовала себя под их осмотром, старалась поскорее прибиться к кому-нибудь.
Попался один из девяти братьев Бочкаловых. Виолетта никак не могла различать, кто из них Алеша, кто Юра, Саша или Сергей, — все одинаково веснушчатые, с одинаковыми кудельными волосами. И у всех в глазах привычная мольба: «Дайте поводить…», а поводить — это значит на ипподромном языке проскакать галопом или хоть порысить, словом, верхом поездить. Младшему семь лет, потом идут погодки. Только старший, пятнадцатилетний Бочкалов, официально числится конмальчиком и имеет право выступать в призах, а остальные клянчат у тренеров, которые иногда разрешают им надеть жокейскую форму. Живут Бочкаловы возле ипподрома, и говорят про них полушутя-полусерьезно, что в седле они научились держаться раньше, чем на собственных ногах.
— Послушай, Бочкалов, — обратилась Виолетта по фамилии, хоть и испытывала при этом некоторое смущение, — ты не видал Наркисова?
— Вон, с круга едет.
Действительно, в конюшню возвращался шагом на гнедой, потемневшей от пота лошади черноголовый всадник. Он держал в зубах дымящуюся папиросу, и из-за этого Виолетта и не признала Нарса.
Наркисов спрыгнул на землю, поздоровался с поклоном — очень воспитанно, даже изысканно держался.
— Ты давно куришь? — вместо приветствия спросила его Виолетта.
— Не очень, но все-таки, — залихватски ответил Нарс: счел бы позором признаться, что он вовсе не курит, а только мусолит папироски, чтобы казаться мужчиной, и что эту вот стрельнул у конюха, когда заприметил издали Виолетту.
— Ну ладно… А ты сейчас не можешь со мной заняться?
— Нет, — выдавил из себя Нарс, очень переживая, что не может сказать «да». — Мне Амиров велел еще двух лошадей поводить.
Только он это произнес, как и сам великий Амиров вышел из конюшни. Сразу же и заорал:
— Чего стоишь, седлай Руанду!
— Да я вот Грану вытираю, — залепетал Наркисов и начал водить по лошадиному крупу полотенцем.
Амиров пуще разъярился:
— Сколько раз тебе говорить, что вспотевшую лошадь надо обтирать, начиная с ног! Бестолочь ты, никакого таланта у тебя нет. Седлай, я сказал, Руанду!
Наркисов шмыгнул в конюшню. Тут Амиров заметил Виолетту, поздоровался, как всегда:
— Белладонне наше с кисточкой!
— Здравствуйте, Николай Амирович! — Она не обижалась на прозвище, но и разговоров с ним избегала, сразу же заспешила: — Мне к Милашевским надо…
— Топай, топай, — разрешил Амиров, а сам тут же перекинулся на Наркисова: — Как едешь? Отпусти подпругу! Куда смотришь, на ощупь отпускай! Одной рукой! Одной! Так, потом второй. Я тебе велел размашку делать, а ты полным ходом газуешь! Надень стремена. Кому говорят! А ну езжай! Сюда, сюда езжай, чучело огородное!
Голос Амирова далеко был слышен, Виолетта попыталась сделать вид, что не замечает позора Наркисова: не пошла по асфальту, а перебралась через кусты акации, росшие вдоль скаковой дорожки, и под их прикрытием напрямую, через поскотину пошла скорым шагом к конюшне Милашевского, хотя сама очень желала никого там не встретить.
Вчера Саша ушел от нее, конечно, с обиженным сердцем. Виолетте боязно было сейчас убедиться, что глаза у него по-прежнему просящие, с несмелым, робким упреком. Но его в конюшне не оказалось, он был где-то на круге, даже и с отцом его удалось избежать встречи; старшой Влас один стоял в широком дверном проеме, и Виолетта проскочила мимо, не замедлив шага.
Следующей по соседству была конюшня Онькина, но там Виолетта встретила не Саню Касьянова, как надеялась, а Олега Николаева, которого опознала издали еще во его франтоватой куртке.
Олег сказал с нескрываемым простодушием:
— Теперь я могу видеть вас каждый день.