Онькин, когда был жокеем, выигрывал «приз призов» семь раз, больше даже чем премьер-жокей того времени Николай Насибов, но знаменательно не само число побед, а то, что выигрывал он не всегда на самых сильных лошадях. Один из его финишей стал прямо-таки притчей во языцех.
Было это в Москве. Несколько дней шел обложной дождь, и дорожка раскисла так, что лошади всем копытом проваливались в грязь. Все карты спутались: кто теперь фаворит, кого бояться, как побеждать, какую тактику избрать — никто ответить не мог. Почти все тренеры и жокеи склонялись к тому, что на столь тяжелом кругу надо облегчить, насколько возможно, вес лошади, многие даже и подковы с ног сняли, а Онькин иначе поступил: пришил к копытам своего скакуна тяжеленные железные скобы с шипами сзади. Провернул операцию в глубокой тайне, в два часа ночи кузнец ковал его дербиста, но не для того скрытничал, чтобы никто секретом не воспользовался, а от насмешек оберегался.
И еще приметил Иван Иванович в тот день, что круг разбит больше у бровки, где все обычно норовят держаться, сокращая путь, а поле, дорожка у внешней ленточки то есть, — без единой ископыти. Этим наблюдением уж сознательно не делился.
На приз имени М. И. Калинина скакал, как и все, не рассекретил намерений, потому что была его двухлетка вовсе без шансов. А дали старт Дерби, он всем на диво занял самую невыгодную в обычных условиях позицию и пошел себе в скромном одиночестве. У всех лошади скользят и вязнут, а его скакун печатает шаг!
Давно это было, больше десяти лет назад, но и сейчас конники говорят об этом с восторгом и завистью. Прослыл Онькин большим хитрецом, каждый раз ждут от него чего-нибудь необычного.
И неспроста все крутился Олег Николаев возле конюшни Онькина: выведывал, присматривался, на откровенность Ивана Ивановича подбивал.
Утром рано, поздоровавшись, спросил простецки:
— Ну, и кто же Дерби выиграет?
— Двадцать третьего после обеда приходи — скажу точно.
— Понятно… Гарольд, по-моему, в больших шансах, как вы полагаете?
— В шансах Гарольд, в больших шансах.
— Может выиграть?
— Как из рукава.
— А что об Одолене можете сказать?
— Ничего плохого, как о хорошем человеке.
— А кто еще помешать может Гарольду, знаете?
— Знаю совершенно точно.
— Ну и? — затаил дыхание Олег.
— Шестнадцать лошадей ему помешать смогут, если он семнадцатым будет.
— Конечно, будет, — скис Олег. — Вроде бы все здоровы, никого не снимают.
После проездки, когда кормили лошадей, Николаев с другого бока подступился:
— А как вы, Иван Иванович, первый раз в жизни к Дерби готовились?
— Первое Дерби? Это расскажу с милым моим удовольствием, сейчас расскажу, вот погоди, корм задам. — Онькин любил и умел рассказывать. Вообще, он хорошо ладил с молодыми жокеями и конмальчиками, никогда на них не кричал, если наказывал, то только за дело, а главное, была в его характере не просто мягкость, но некая ребячливость, склонность к играм, и это было сильным магнитом для нетронутых детских сердец. — Значит, как я в первый раз к Дерби готовился? Сейчас вспомню. Месяц назад мне пятьдесят второй год пошел, а в одна тысяча сорок первом, стало быть… Ну, зеленый, стало быть, глупый-несмышленый.
Я тогда с рысаками работал, притом с колхозными рысаками. Достался мне по совершенной случайности удивительный резвач, орловец по кличке Балет. В большом порядке он был, даже весь яблоками покрылся, а на круг выедешь и только чуть хлыст положишь — идет как из рукава.
И вот приезжаю я из колхоза в райцентр, в село Богдашкино такое, на тренировках темню Балета в рассуждении: сначала здесь всех брошу, потом в область, в Ульяновск поеду, а там и до Большого Всесоюзного рукой подать — далеко в мечтах убредал, зеленый и глупый был. Но в Богдашкине выиграть районное Дерби я должен был.
Завтра Дерби, а нынче с вечера я себе постелил попону перед денником Балета, под голову ворох сена навалил, боялся, как бы кто не сглазил рысака: поначитался книжек про всякие ужасы, а особенно меня Изумруд писателя Куприна потрясал. Долго заснуть не мог, все думал, как Дерби вырву, забылся уж после того, как окошки в денниках синеть стали.
Проснулся от неимоверного грохота и криков. Узнаю: война началась, это ведь в воскресенье двадцать второго июня было. Из-за войны наше Дерби отменяется. Мы поначалу восстали всем скопом — чего там отменять, подумаешь — фашист в наш советский огород сунулся! Особенно я шибко пуп надрывал. Но без толку, конечно.
Поехали мы по домам, сами про себя думаем: сейчас поскорее пойдем гада поколотим и вернемся Дерби разыгрывать.
Я уходил на фронт, наказал конюху дяде Грише все время, каждую минуту Балета в порядке держать.
Год проходит, второй, третий, а я все одно про себя думаю: «Ничего, Балет мой не Дерби, так другие призы, для старшего возраста еще будет брать». Но уж в самом конце войны получаю письмо: пал мой Балет от бескормицы и надрывной работы. Расстроился я, а потом меня такая злость взяла, когда узнал, что фашисты свое Дерби проводили как ни в чем не бывало в том, в сорок первом — в Гамбурге, двадцать девятого июня, через неделю после нападения на нас и даже почтовую марку в честь победителя выпустили. У тебя, Олег, эта марка, должно, есть? И в сорок втором, не чуя Сталинграда, снова в Гамбурге двадцать восьмого в воскресенье марку печатают. И в сорок четвертом, как и в сорок третьем, дербистов рисуют и уж по две марки им посвящают. Как сейчас помню: лошадиная голова в круглом дубовом венке. У тебя и эта есть? Ну вот, значит, правда, не забыл я. Сейчас забавно, а тогда я те марки видеть не мог, неужто, думал, они и в сорок пятом скачки и бега устроят. Но только это верно молвится, что и большим ведром Волгу не вычерпаешь: не до Дерби стало немцам в сорок пятом. А когда вышли мы на берег Эльбы, командир полка команду дал: «Шашки в ножны, напоить коней». Конец войне, и если бы не пал мой Балет, я бы, конечно, в Богдашкино вернулся. А так после демобилизации сманил меня дружок, с которым мы лошадей поили из Эльбы, к себе на Карачаевский конезавод.
Стал я работать с верховыми, несколько раз скакал и в призах, но долго не было у меня заветной лошадки, на которой мог бы я прославиться. И как дерева суховерхого не отрастишь, так коня сухопарого не откормишь, — все мечтаниями лишь пробавлялся, пока не уродился наконец на заводе перспективный жеребенок, на нем я и обыграл всех в Москве во время страшенного ливня… Хотя об этом случае вам лучше меня известно, я, например, только недавно узнал, что тогда на ипподроме коваль у меня в конюшне всю ночь был заперт и навешивал подковы моему дербисту аж в два часа… Вишь, как оно, оказывается, дело-то по правде было, а мне всегда казалось, что все я исполнил еще с вечера, как положено, и ночью спал. Ну да ведь мало ли что мне, старому дурню, могло помститься: чем солнце ниже, тем оно больше кажется.
В продолжение всего рассказа Онькин смотрел не на слушателей, а поверх их голов, и не просто смотрел, но, напряженно щурясь, словно бы пытался разглядеть вдали нечто крайне интересное, так что Олег несколько раз невольно сворачивал вбок голову, стараясь проследить за его взглядом, пока не понял, что это просто привычка такая у Онькина, манера общения с людьми, которым он не полностью доверял. Олегу стало ясно, что желанной цели ему не добиться, и, выслушав рассказ до конца, он сказал с нескрываемым неудовольствием:
— Да, вас не объегоришь, ничего из вас не выудишь…
— Как? — удивился, а вернее вид такой сделал Онькин и впервые посмотрел прямо в глаза. — Ты, стало быть, объегорить меня хотел, выудить что-то? А я-то, простофилюшка, веду каляк без всякой опаски…
Не был хитрец Онькин хитрецом, если бы «вел каляк без всякой опаски», если бы сразу же не понял, чего хочет от него Олег Николаев. Очень хорошо он это понял, и потому доступ ко всяким тайнам был Олегу закрыт наглухо.
А тайны эти были. Самая жгучая — тактический план Онькина выиграть Дерби, а вернее — не дать его выиграть Амирову.