— Добавку будут давать, мы и Алешке выпросим. Вдруг придет сегодня, да, Ленка? Каша пшенная, вку-усная!
А Кузьминишна, утирая разгоряченное лицо и оглядывая растянувшуюся очередь, вздыхала:
— Ой, доченьки, умаялась я нынче! День-то, денек какой? Благодать!..
…С той страшной ночи, когда Кузьминишна встретилась наконец с Леной в сараюшке, как и обещал ей будто с неба свалившийся Алешка, прошло уже порядочно времени. Алешка убежал тогда от них в озаренную вспышками ночь…
Кузьминишне иногда казалось, что его и не было вовсе. Просто это бог услышал ее горячую мольбу и послал мальчишку, чтобы свести ее с Леной. Да, но тетя Феня, которой она «шумнула» переданные им слова? Та-то была живая, своя! И как раз она устроила вскоре Кузьминишну на новое жилье, а главное, на работу — сторожихой табачной фабрики.
Сейчас, правда, это была не фабрика, а склад самых разнообразных товаров — от картошки с махоркой до реквизированных у армавирских богачей ковров и канделябров. Ковров было маловато, картошки с махоркой тоже не густо. Но склад охранялся, и Кузьминишна, у которой были теперь уже две подопечные — Лена и Дина, — бесконечно рада была, что они имеют крышу над головой и кусок ржаного, пополам с лебедой хлеба за сравнительно легкий труд: сиди себе у перекрещенной ржавыми болтами двери, а в случае чего «шумни» шагающему неподалеку красноармейцу в лаптях и с винтовкой за плечом!
Поселились они трое — Кузьминишна, Лена и Дина — у тети Фениной знакомой в чулане. После нескольких тяжелых, как бред, ночей и дней, когда шли последние бои за город, Кузьминишна встретила тетю Феню у вокзала, рассказала все, та и отвела их сюда. На расспросы же об Алешке ответила так:
— Цел мальчонка. И к вам, дай срок, прибежит. Горе у него — близкий человек раненый… В ту ночь, как город у белых отбивали, ранило его. Заместо отца он Алешке-то! Будет ли живой, не знаем…
Кузьминишна покачала головой. У кого его не было, горя? Вот и у Дины, приставшей к ним, как бездомный щенок пристает и навсегда привязывается к обласкавшему его человеку, тоже нет семьи. Разве это не горе?
Но как весенняя трава пробивается из земли сквозь щепки, камни и мусор, так радость жизни рано или поздно побеждает тревогу, усталость и душевную боль.
Глядя на Лену с Диной, с упоением игравших в чижика или лепящих булки из смоченной дождем земли на заброшенном фабричном дворе — девочкам разрешали возиться тут, пока она дежурит, — Кузьминишна думала наконец-то начинается жизнь!
Алешка хорошо помнил мать, отца не помнил вовсе — тот пропал без вести в шестнадцатом году, когда мальчику сравнялось три года. Но где-то в памяти остались жесткая шинель да сильные руки, подбросившие на прощанье сына к потолку их мазанки.
Мать работала на табачной фабрике, набивала гильзы. Вскоре ее выгнали с табачки. За что, почему, Алешка, конечно, не понял. Слышал только, что некоторые ругали Катерину Лопухову за непокорность хозяину и острый язык, другие же втихомолку называли «правильной». Мать стала куда-то пропадать. К ним в мазанку приходили совершенно незнакомые люди, долго, завесив окошки, читали истрепанные листки, курили, спорили. Иногда упоминали имя отца и слово «фронт» — Алешке он представлялся чем-то грохочущим, страшным и заманчивым, вроде цеха в табачке, где делали дорогие сорта сигар…
А потом мать увезла Алешку из города в станицу. Там, в просторной белой хате с вышитыми полотенцами и образами в углу, их встретила бабка, отцовская мать. Мать положила на лавку узел с одеждой, деньги, поклонилась бабке в ноги и, пряча светлые, как у Алешки, глаза, сказала:
— Сбережете мальчишку — до гроба помнить буду.
— Сама берегла бы, непутевая! — сурово ответила бабка.
Она была костлявая, с черным, высохшим лицом. Алешка вцепился тогда в мать, хотел зареветь, ему пусто и тоскливо показалось в хате после шумного города. Но лицо у матери было такое, что он понял — плакать нельзя.
Бабка присела на лавку. Темной, неласковой рукой провела по Алешкиной щеке. А мать повторила:
— Сберегите! Не за себя прошу, за мужа, сын ведь вам… — и ушла.
С тех пор мальчик видел ее только однажды, в страшный сентябрьский день восемнадцатого года.
С утра от города доносились раскаты выстрелов, по проселку всю ночь гнали войска. Мать пришла в своей городской плюшевой жакетке, почему-то скрываясь от соседей, огородами. Она была не одна: с ней пришел плечистый мужчина в кожанке. Мать как обняла Алешку, так и замерла, шепча: «Сынок мой, сыночек…» Спутник ее — звали его Иваном Степановичем — был веселый, замысловатый. Шутил с бабкой, говорил загадками, а сам все поглядывал в окно. Когда стемнело, они с Алешкой вышли в огород. И тут он спросил:
— Ну как, сынок, у бабки-то живется?
— Без мамки плохо.
— Ничего, терпи. Скоро другая жизнь начнется! Ты никому не болтай, что мы с матерью у вас сегодня были.
— А зачем она меня сюда отдала? — с обидой спросил Алешка. — Я тоже в город хочу! Бабка ее бранит — пропащая…
— Это она от темноты. Мать твоя золотой человек, за вас себя не жалеет. Хочет, чтобы все люди хорошо жили, равно.
— Как это — равно?
Иван Степанович засмеялся.
— В вашей станице, к примеру, у кого хата всех богаче?
— У лавочника. Не хата — целый дом. Еще у попа.
— Во-во! А ребята у них босые да в заплатках ходят?
— Что вы, дядя!.. — Алешка заулыбался.
— А едят они вволю, как ты думаешь?
— Едят-то? Ха!.. У дьяконова Веньки морда поперек шире, одно сало жрет. И дразнится.
— То-то и оно. А другим есть нечего и портки — заплата на заплате. Верно?
— Верно.
— Вот мать и хочет, чтоб у всех ребят всего вволю и поровну было. Вырастешь — поймешь…
В подсолнухах за огородом осторожно засвистал кто-то. Иван Степанович сунул Алешке вынутый из кармана леденец в пестрой бумажке, шепнул:
— Беги, зови ее.
Алешка нашел мать в сенях. Опять она прильнула к нему, не могла оторваться. Иван Степанович ждал в дверях, отворотившись.
— Полно, будет, — сказал наконец. — Не рви ты свое сердце!
— А если не свижусь больше? — громко спросила мать, и глаза у нее стали необыкновенные.
— Алеша, сынок. — Иван Степанович подошел, повернул его сильной рукой за плечо. — Если что, меня в городе ищи…
— Идем! — сказала мать, подымаясь с колен. — Пора.
И они ушли, провожаемые недобрым взглядом бабки. Алешка долго смотрел, как они пробираются огородами, но не плакал.
А ночью в станице начался переполох. Бабка увела Алешку в погреб и там, причитая, держала возле себя. Наутро же, когда стихло вокруг, перепуганная насмерть соседка прибежала к погребу и рассказала: на рассвете прогнали шоссейкой связанных красноармейцев, а с ними их Катерину! Идет, тоже связанная, и песню поет…
— Непутевая, — только и сказала бабка.
В тот же день Алешка убежал в город.
Куда повели мать? Где искать ее? Город был, как перед грозой, тревожный, смутный. Ноги привели мальчика к их мазанке, к табачной фабрике. В мазанке жили чужие люди, принявшие Алешку за воришку, попрошайку; во дворе, где он знал каждый куст, каждую лозину в ограде, его встретил злобным лаем незнакомый пес…
Куда идти?
Алешка твердо решил к бабке в станицу не возвращаться. Прокормится как-нибудь возле базара, не пропадет. Будет искать следы матери или Ивана Степановича. Вскоре Алешку приютила тетя Феня, работница табачки. Фабрика была закрыта, про мать тетя Феня ничего не слышала, работала теперь в госпитале. А с Иваном Степановичем…
Очень скоро Алешка догадался, что тетя Феня, всегда тихая, незаметная, связана с теми же людьми, что и его мать. И к ней по вечерам приходят, с жаром спорят, читают что-то. Потом она молча устраивает пришедших спать, кормит, тайком сушит одежду и к утру выпроваживает.
Присмотревшись к Алешке и поняв, что он умеет держать язык за зубами, тетя Феня понемногу стала поручать ему караулить за углом — нет ли за кем слежки, или снести к вокзалу плетенку с едой, а может, и кой с чем другим…