Лиза вышла замуж. Всю свою нежность Кузьминишна перенесла на ее детей, Игорька и Лену. Далекая от событий большой жизни, как стеной огражденная домашней работой и заботами, она плохо понимала, что старый мир недолговечен. И, когда в семнадцатом году он рухнул, а на смену ему ворвался новый, полный надежды, борьбы и побед, Кузьминишна продолжала, как долг, выполнять свои обязанности, не позволяя себе задумываться над тем, что и ее жизнь тоже может измениться. Увезенная из Москвы Лениной матерью, два года проскиталась она по Украине, оберегая и пестуя чужих детей, ничего не зная о собственной дочери.
И вот Маша, надежду на встречу с которой Кузьминишна берегла как свою последнюю заветную мечту, откликнулась, нашлась. Она ждала ее в далекой Москве, думала о ней, искала. Это была награда за все годы терпения и веры!
Кузьминишна провела рукой по глазам, огляделась.
Высокая железнодорожная насыпь полукругом подходила к мосту, где-то под ним журчала речушка. Впереди свободно убегали в степь прямые рельсовые нити.
Да, это был тот самый мост, где прошлым летом остановились два встречных состава, один с севера, другой с юга, и где в последний раз Кузьминишна видела Лизу, а Лена — свою мать!
«Мы вернемся, Дарьюшка, мы сейчас вернемся! Пусть Лена с тобой…»
Эти слова врезались в память Кузьминишны. Она как будто снова услышала их, увидела бегущих к мосту офицера-патрульного и женщину с мальчиком в синей матроске… Но в степи было тихо, путь за мостом открыт, и только небо синело над головой да перекликались чьи-то голоса.
Кузьминишна слишком много увидела и поняла за этот год, чтобы ждать встречи со своей бывшей барыней. Кто знает, жива ли она? А если жива, то куда отбросил ее бушующий над страной могучий вихрь? Не в чужую ли сторону? Потому что слишком крепко держало ее за собой прошлое, а прошлому этому не было возврата, не было места в новой жизни — это Кузьминишна знала твердо.
Она вздрогнула. Ее звали настойчиво и звонко:
— Нянечка, а мы вот!
Вдоль насыпи бежали две девочки. Кузьминишна не сразу узнала их.
— Леночка! Динушка… Вы ли?
Они были новые, до того изменившиеся: круглые, светлые без волос головы, отмытые до блеска лица, одинаковые платья…
— Бабушка, смотри!
Дина, приплясывая, показывала веревочные тапочки.
— Нянечка, нам гулять велели, тот, старенький, приходил. Сказал, бегите веток наломайте! В паровозе чего-то чинить будут, так можно… — И Лена вдруг подпрыгнула, закружилась так, что платье раздулось колоколом.
— Его звать Андрей Николаевич, — строго поправила Кузьминишна.
Она тоже сошла вниз. От вагонов к ольшанику, к березам уже спускались обрадованные остановкой раненые. Они садились на землю, подставляя солнцу худые лица. Двое с костылями легли под березками, закурили.
— Мы и к Алешке бегали! — рассказала Дина. — Только туда не пускают. Бабушка, а зачем он не с нами, в последнем вагоне едет? Он с тем, с Иван Степановичем? Худо ему, да?
Кузьминишна, подумав, ответила:
— Доченьки, вы его не тревожьте, горюет мальчишка. И березки ему тоже наломайте. Как не горевать — близкий человек в беде! Радость-то не ко всем в одно время… — Она не договорила.
К ним бежала девушка в красной косынке.
— Мамаша, Андрей Николаевич вас зовет. С начальником они к паровозу пошли. А мы с вами, девчоночки, айда за березкой! Ну, кто первый?..
Скинув чеботки, она подхватила за руки Лену с Диной, и все побежали с насыпи вниз по мягкой теплой траве.
Москва. Лето двадцатого года.
Безоблачное, беспощадное небо над прямыми и изогнутыми улицами и переулками, над бесконечными рядами каменных и деревянных домов, над Красной площадью, над золотоглавыми церквами, в которых еще служат, над обмелевшею рекой и ее чугунными мостами.
Притихшие заводы. Заколоченные и разбитые витрины магазинов со снятыми вывесками. Длинные очереди. Бульвары с побледневшими от зноя липами, водопроводные колонки без воды, газовые фонари без стекол… Трамваи почти не ходят. На центральных улицах и площадях редкие извозчичьи пролетки, между ними самодельные тележки со старательно прикрытыми и увязанными мешками. Одинокие, непривычно грохочущие грузовики. Переулки с рядами уродливых тумб и ощетинившейся между камнями невытоптанной травой.
Улицы пусты. Прохожих мало, они озабоченны, торопливы, одеты очень разнообразно. За кумачовым платочком спешащей куда-то девушки ныряет потерявший форму черный котелок, гимнастерку военного покроя или кожаную тужурку сменяет чесучовый пиджак с перламутровыми пуговицами, парусиновую косоворотку с вышивкой и кистями на поясе — куртка и лихо заломленная фуражка рабочего.
И тут же, в притушенном суровыми буднями городе, — новое. Вот с песней прошли от здания исполкома, бывшего офицерского собрания, уезжающие в Сибирь комсомольцы с винтовками и красными повязками на рукавах. У дверей недавно открытого музея стоят школьники, и молоденькая учительница, показывая на площадь, с жаром объясняет им что-то. А на самой площади под громадным, в рост, щитом-плакатом собрались, чтобы идти на районный субботник, служащие какого-то учреждения — молодежь с лопатами, старики с ведрами в руках…
В одном из переулков между Пречистенкой и Арбатом к одноэтажному, с мезонином и колоннами особняку, на резной ограде которого сидели рядком любопытные воробьи, подъехала телега. Поверх сваленных в нее узлов, тючков и свертков сидела девушка в красной косынке и деревянных чеботках.
Было раннее утро. Особняк еще спал, широкие его окна спокойно смотрели в переулок, и каменный лев, присевший на лестнице у подъезда, мирно дремал, положив голову с отбитым ухом на согнутую лапу.
Воробьи с шумом порхнули с ограды на разросшийся куст сирени в палисаднике: девушка, прикрикнув на лошадь, соскочила на мостовую, и деревянные ее чеботки копытцами прощелкали по камням к воротам особняка. Дубовая дверь подъезда была закрыта. Но девушка так громко заколотила в нее, что одно из окон распахнулось, и заспанная девчонка испуганно пискнула:
— Ктой-то там?
— Вещи принимайте. Прибыли!
— Ой, прибыли! А Марья Антоновна к вечеру ждала!
Окошко захлопнулось, девчонка выбежала из подъезда. За ней, шаркая веревочными тапочками, торопилась женщина в очках.
— Сами, сами когда будут? — пищала девчонка. — Марья Антоновна в наробразе с ночи дежурит… Передали, вас под Раменском на карантине держат!
— Пропустили. Раненых там сдавали, а нас пропустили. В сортировочной ночевали.
Девушка прошла в дом. Женщина с девочкой, поахав, стали перетаскивать на мощенный плитами крытый дворик узлы и свертки. Девчонка громко считала их, с опаской косясь на каждый, точно он был живой и мог укусить ее.
— Вы бы после с вещами! — крикнула из окна девушка. — Кобылку покормить, и обратно…
— Надо учесть, — строго сказала женщина в очках. — Все — в дезинфекцию. Возьмите из кладовой миску отрубей, вода в кухне, в баке.
Девчонка нырнула в черный ход, а лошадь, будто почуяв, что разговор идет о ней, подтащила телегу к воротам. И вдруг попятилась, насторожив уши.
В переулке гудел грузовик. Высокий, с облезлым кузовом, затормозив, он чуть не наехал на тумбу, остановился у палисадника. В кабине рядом с шофером сидела женщина в светлой блузке, с гладко зачесанными волосами. Она отворила дверцу, позвала:
— Кто там есть, подойдите!
Женщина в очках заспешила к воротам.
— Марья Антоновна, вы чувствуете?
— Да, я уже знаю. — Приехавшая говорила спокойно, со сдержанным волнением и радостью. — Удалось достать в деткомиссии машину, еду им навстречу. Часть с вокзала пошла пешком, будет трудно. Вещи приняли? Пусть сразу готовят обед, у них было плохо с питанием. Андрей Николаевич только что звонил мне в наробраз. Ясно все? Ну, еду.
Она захлопнула дверцу, грузовик потрясся, как в лихорадке, и затарахтел по переулку… Выехали на широкую пустую улицу, пересекли площадь и дальше, мимо липового бульвара, мимо памятника Гоголю, мимо высоких и низких, только просыпающихся домов вниз к набережной, за которой лениво текла золотисто-розовая от встающего солнца река.