Если я когда-нибудь задумаюсь о том, что такое любовь, мне надо будет только вспомнить о нем в ту минуту, как он наполовину ворковал, наполовину шептал своей жене на иврите, укладывая ее рядом с собой.
Но при виде меня Фишман не заворковал. Он даже не произнес ни слова. Он тихо стоял в дверях, пока я не закончил свои дела. Та же печальная улыбка заиграла у него на лице. Наконец, я встал, изо всех сил стараясь не шататься, поднимая ящик с посудой и проходя по пустой комнате. Он лишь придержал дверь и пропустил меня. И пока я не спустился на полпролета, остановившись отдышаться на площадке, он вышел из квартиры и обратился ко мне.
— Миссис Фишман просила сказать вам «до свидания».
Я взглянул на него, чувствуя странную благодарность, чувствуя себя прощенным, если это что-то значит. Наши глаза встретились. И, наверное, догадываясь по тому, чему он только что стал свидетелем, и что мне это понадобится, он мягко добавил: «Всего хорошего…»
— Вам также, — ответил я. — И спасибо…
И я шагнул в этот солнечный свет Лос-Анджелеса, желая умереть. Хотя и не знал от чего.
Прошлой ночью мне снова приснился сон. Все тот же самый с тех пор, как я принял решение написать эту книгу и снять накипь, милосердно осевшую в памяти о моих наркотических годах. Я в темной комнате, возможно, в чулане. Единственная вспышка света врезается в пространство между раздвижной дверью и стеной. Я оставил ее приоткрытой на щель, чтобы смотреть сквозь нее. Детские голоса долетают откуда-то снаружи. Должно быть, сейчас день. Я не знаю. Там, где я нахожусь, всегда темно. Света хватает, только чтобы рассмотреть мой шприц. Расслабиться, развязать узел трясущими пальцами и прийти в себя. Или попытаться прийти в себя. Поскольку всякий раз, как я двигаюсь по вене, всякий раз, как я ввожу иглу в свою костлявую плоть — скорее шкуру, чем человеческую кожу — моя рука трясется так яростно, что я попадаю баяном мимо цели. Доза из него течет теплым ручейком по моей ноге, животу, запястью. Я отчаянно пробую собрать продукт обратно, вытянуть несколько капель из лужицы, скопившейся на моей зачуханной одежде. На одежде мертвеца. Но там ничего. Это повторяется снова и снова. Меня так ломает, что мои слезы на вкус, как моча. Как будто сам воздух сделан из битого стекла. Я пытаюсь остановить судороги. Оставаться неподвижным, остановить само дыхание, задержать боль внутри, не выпустить ее наружу. От малейшего движения мне в поры впиваются крохотные крылышки. Дышится так, будто судорожно глотаешь из мешка с когтями. Я хочу умереть. Хочу уйти. Хочу прекратить… это… ебаное… ощущение. Пока от безнадежности не кидаюсь на землю в невидимую пыль и катаюсь, если судить по ощущениям, по мешку с крохотными косточками. Копошение внизу, чтобы поднять себя, похоже на катанье по тяжелому трупу. Моему собственному трупу. Но я догадываюсь истекающими потом нервными окончаниями, догадываюсь, чем наполнен тот мешок. О да, я не могу в это поверить, но даже бы улыбнулся, владей я до сих пор своим лицом. Мешок полон баянов. Я поднимаю его с неимоверными усилиями к тому проблеску света. Боже мой! Внутри, должно быть, десятки полностью загруженных, вытянутых, закрытых на 100-кубовых сантиметров готовых к вмазке спидболов. Только вот что здесь? Я присматриваюсь повнимательнее, вижу грязь, замазавшую поверхность баяна. Что-то вроде плесени. Наркотическая ржавчина. Иглу за иглой я вынимаю из заскорузлого мешка. Поднимаю на свет. Они все одинаковы. Жидкость внутри из-за времени и разложения воняет, будто застоявшаяся пена. Я вижу волоски. Крохотные, плавающие крошки. Видимые глазу бактерии. Но мне слишком плохо. Вы разве не понимаете? Я не в силах соблюдать осторожность. Мне даже наплевать, что там внутри. Мне надо просто вмазаться. Просто сделать так, чтобы не чувствовать того, что я чувствую сейчас. Заставить умолкнуть вопли моих клеток. И, помоги мне Господи, я даже не морочусь перетянуться. Я лишь сжимаю последними остатками сил, просто сжимаю кулак, пытаюсь напрячь рыхлую вену и погрузить в нее одну из машинок. Да! На этот раз без затруднений. Острие мягко проскальзывает внутрь. Кровь на контроле. Я закрываю глаза, вознося благодарственную молитву, и перед тем, как ужалиться, смотрю на иглу. Только сейчас в нем не раствор, даже не мутная вода… В нем — спасите меня! — лицо моего отца, искаженное и вытянутое, абсурдным образом втиснутое в пластиковый ствол, его темные глаза уставились на меня. Словно зародыш в лабораторной пробирке. Изменившийся, гневный, прощающий… «Ох, папа, ох, папа, ох…»
Мой собственный крик будит меня. Мои руки вцепились друг в друга. Сердцу больно от биения.
Вот такой сон мне постоянно снится.
Часть четвертая
Мир детства
Чтобы вы не сочли, что я ни с того ни с сего проснулся, пристрастившись к наркотикам, и еще с высокооплачиваемой работой, видимо, необходимо перенестись назад во времени. Окунуться в адский замес поврежденных синапсов, именуемый прошлым…
Я торчал лет с четырнадцати-пятнадцати. Я начал по-серьезному, когда мой пес и отец покончили жизнь самоубийством. Самсон, игривое создание черного с желто-коричневым окраса, отключился в гараже, где также обнаружили папу, осевшего за рулем его блестящего новенького олдсмобиля с включенным бейсбольным матчем и работающим мотором. Говорят, смерть от углекислого газа похожа на мирное засыпание на гигантской заправке. Безостановочное ежедневное употребление наркотиков всю среднюю школу и после — дальнейший путь — стало причиной, почему я никогда так и не узнал этого.
Я не намеревался изучать связь между уходом моего отца из жизни благодаря выхлопной трубе и моим собственным более мрачным путем самоубийства. Но теперь мне ясно, что перед тем, как я пожну плоды своего токсического хобби, я должен обратиться к корням. Такой путь самопознания является полностью противоположным жизни или, точнее, жизни наркотического сознания.
Вся суть наркотиков в том, чтобы не давать вам думать. Мертвецы остаются в могилах вместе со своими уродливыми артефактами.
Мое семейство — почивший отец и до сих пор живущая, бесконечно измученная мать; моя осевшая в Катманду сестра-буддистка — попадает под эту категорию. И не могу сказать, что горю желанием от перспективы анализировать ее. В некотором роде героиновая зависимость стала моим Вьетнамом, если начинать с моей женитьбы, как с Ми-Лаи[22].
Детство для некоторых из нас является тюрьмой, откуда надо сбежать и вступить во взрослую жизнь. Принимать наркотики ежедневно я научился в Поттстауне, в школе «Хилл» Пенсильвании, знаменитой тем, что там приняли фальшивый табель с оценками у Тобиаса Вулфа, автора «Жизни этого мальчика». И потом выгнали его за курение…
Моих родителей частенько не было дома, когда я был маленьким. Мой отец работал в разное время в Харрисбурге, Филадельфии и Вашингтоне, округ Колумбия. Он служил юристом, в глазах общественности считался главным юрисконсультом Питтсбурга, потом стал заместителем мэра, прямым ходом шел к главному прокурору штата, назначен Линдоном Джонсоном директором чего-то там под названием Комитет адвокатов по борьбе за гражданские права при суде и, в конце концов, назначен федеральным судьей Апелляционного суда третьего округа.
Такова история, если вкратце. Можете себе вообразить, как я горд: папа — иммигрант, преуспевший на государственной службе, сынок — наркоман-порнушник… Ничего не скажешь. (В девять лет я вел дневник и записал: «Работай папа мусорщиком, а не мэром, я мог бы делать, что мне хочется».)
На тот период, когда мама ездила к нему, они нанимали всяких там соседских дам посидеть с нами. Теперь, после того, как мне довелось самому стать отцом, это представляется мне жутким. Это были не родственницы. Это были не знакомые. Это были знакомые знакомых. Бабульки, вдовы, старые девы, совершенно левые тетки, целое стадо постклимактерических красавиц, располагающих уймой свободного времени.
22
Имеется в виду расправа американских солдат над жителями деревни Ми-Лаи (My Lai massacre) (в русском варианте Сонгми) во время войны во Вьетнаме (1968), когда было убито все население, в основном старики, женщины и дети.