Поэтический мир Бродского строится на совершенно иных основах. Его инвариантная тема — отчуждение «Я» от мира, от вещного бытия и от самого себя, от своего дара, от слова. Неизменные атрибуты этой темы — время и пространство как модусы бытия и постоянный предмет рефлексии лирического «Я»[346]. Бродскому чужды такие характерные для поэзии Пушкина инвариантные темы, как изменчивость бытия, бегство из мира бытия в мир «вечности», мотивы безумия/вдохновения[347], «превосходительного покоя»[348]. Ему не свойственно романтическое двоемирие, значимое для Пушкина, бытие в стихах Бродского нимало не напоминает пушкинский гармонический космос, а вечность почти всегда обладает устойчивыми пейоративными коннотациями. Деталь, вещь у Бродского сохраняют свою предметность, одновременно приобретая метафизическое измерение, становясь вещью вообще, знаком материи, воплощением времени и т. д. Вопреки утверждениям В. А. Сайтанова, предметный мир Бродского (близкий к поэтике детали у акмеистов и у Цветаевой) в целом максимально далек от пушкинского.

Лев Лосев справедливо напомнил, что и Пушкин, и Бродский подводят итог поэтической традиции, переосмысляют ее. И одновременно оба как бы намечают ее новые пут. Творчество Пушкина как квинтэссенция русской поэзии не может не быть ориентиром для Бродского, не может не быть интертекстуальным фоном его поэзии. Бродский, осознающий себя «последним поэтом» и хранителем культурной традиции, а свое поколение — последним поколением, живущим культурными ценностями[349], естественно, не может не вступить в диалог с первым русским поэтом. Его роднит с Пушкиным и своеобразный протеизм, способность осваивать, перевоплощаясь, самые разные поэтические формы. У обоих поэтов подчинение правилам жанра и риторики приобретает значение свободного выбора, перестает быть простым следованием заданным канонам. Эта близость к Пушкину, общность поэтических установок ни в коей мере не противоречат ориентированности поэзии Бродского на других блистательных стихотворцев пушкинского времени, например на Баратынского. Преемственность по отношению к Пушкину проявляется у Бродского в интертекстуальных связях, в цитатах. Она интенсивна лишь в нескольких стихотворениях, имеющих метаописательный характер[350].

1. «Видимо, никому из нас не сделаться памятником»: реминисценции из пушкинских стихотворений о поэте и поэзии у Бродского

Мотив предназначения поэта и места поэзии в мире у Бродского облечен в словесные формулы, восходящие к текстам Пушкина Функции цитат из пушкинских текстов различны, порой противоположны исконным. В 1960-е — начале 1970-х гг. Бродский следует романтическому мифу о гонимом поэте, избранном к высокой и жертвенной участи, в поэзии второй половины 1970-х — 1990-е гг. романтическая модель отвергается. Но и в ранней, и в поздней поэзии сходно трансформируется образ памятника — величественного монумента поэзии, восходящий к горациевской оде «К Мельпомене» и к пушкинскому «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»[351].

Первоначально Бродский ищет в пушкинских стихах о поэте и поэзии свидетельства неизбежной гибели, обреченности каждого истинного стихотворца[352]. Этот мотив декларирован в завершении стихотворения «Конец прекрасной эпохи» (1969):

Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зеленого лавра.
(II; 162)

«Зеленый лавр» напоминает о совете музе в пушкинском «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»:

Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца…
(III; 340)

При сходстве на уровне означающих, создающем иллюзию синонимии (зеленый лавр как синоним венца), означаемые у этих слов и выражений различны. Пушкин обозначает словом «венец» лавровый венок — знак славы поэта, который в русской поэзии 1810–1830-х гг. чаще всего именовался именно «венком»[353]. Выбор автором стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» означающего «венец» не случаен: в пушкинском тексте поэту приписывается атрибут «царственности» (его мысленный памятник «вознесся выше <…> главою непокорной / Александрийского столпа» [III; 340] — колонны — памятника императору Александру I[354]). Таким образом, «венец», означая «лавровый венок»[355], наделен коннотациями «царский венец».

Отказ от венка/венца у Пушкина — это отвержение жажды к славе, жест, демонстрирующий независимость: пушкинский поэт представлен, в отличие от горациевского, хранителем и ценителем личной свободы — высшей ценности бытия. В отличие от пушкинской музы, поэту Бродского лавровый венок обеспечен — вместе с плахой. Но «зеленый лавр» — выражение многозначное, обозначающее не только «венок», но и «венец». «Зеленый лавр» — награда поэту Бродского за стихи, оплаченные ценою смерти; но, поставленное в один семантический ряд с «топором», это выражение указывает также и на венец как знак мученичества (венец мученический) и на его первообраз — терновый венец Христа[356]. Выражение «зеленый лавр» восходит не только к Горацию и Пушкину, но и к лермонтовскому стихотворению «Смерть Поэта», в котором венец совмещает признаки венка (в обманчивом внешнем виде) и венца (по своей сути):

И прежний сняв венок — они венец терновый,
          Увитый лаврами, надели на него:
                    Но иглы тайные сурово
                    Язвили славное чело…[357]
(I, 257)

Под пером Бродского пушкинские строки о долгой славе поэта в поколениях превращаются в стихи о неизбежной гибели[358].

«Топор» палача из стихотворения «Конец прекрасной эпохи» — такое же орудие казни, как «секира палача», пасть от удара которой суждено поэту, герою другого пушкинского стихотворения — «Андрей Шенье»:

Подъялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов: задумчивая лира
В последний раз ему поет.
(II; 231)

Образ лаврового венца, вызывающий ассоциации с югом, с солнечным миром античности, у Бродского соединен с зимой и снегом: венец поэта — «лавровый заснеженный венец»:

Хвала развязке. Занавес. Конец.
Конец. Разъезд. Галантность провожатых
у светлых лестниц, к зеркалам прижатых,
и лавровый заснеженный венец.
(«Приходит март. Я сызнова служу», 1961 [I; 55])

Концовка стихотворения Бродского может быть истолкована как эвфемистическое описание ареста (провожатые кем-то прижаты к зеркалам). Но она также проецируется и на финальную сцену комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», и на описание Онегина в первой главе пушкинского романа в стихах (снегом, «морозной пылью серебрится / Его бобровый воротник» (V; 13]). Сцена разъезда также восходит к «Евгению Онегину» (Онегин, покидающий театр, — гл. 1, строфа 16). Но кроме того, текст Бродского соотнесен со стихотворением Мандельштама «Летают валькирии, поют смычки»[359], представляющим собой инвариант грибоедовского и пушкинского сочинений:

вернуться

346

См. характеристику поэтического мира Бродского в кн.: Polukhina V. Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; New York; Port Chester; Melbourne; Sydney, 1989. P. 169–181 (гл. «Man-word-spirit»), О самоотчуждении как об инвариантном мотиве поэзии Бродского см. также: Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor, 1984.

вернуться

347

См. об этих темах и мотивах: Гаспаров Б., Паперно И. К описанию мотивной структуры лирики Пушкина // Russian Romanticism: Studies in the Poetic Codes. Ed. N. A Nilsson. Stockholm, 1979. (Acta Universitatis Stockholmiensis. Stockholm Studies in Russian Literature. Vol. 10) P. 9–44.

вернуться

348

См.: Жолковский А. К. «Превосходительный покой»: об одном инвариантном мотиве Пушкина // Жолковский А. К., Щеглов Ю. К. Работы по поэтике выразительности: Инварианты — Тема — Приемы — Текст. М., 1996. С. 240–260.

вернуться

349

Ср. слова Бродского из французского телефильма Виктора Лупана и Кристофа де Понфили «Poete russe — citoyen american»: «Это последнее поколение, для которого культура представляла и представляет главную ценность из тех, какие вообще находятся в распоряжении человека. Это люди, которым христианская цивилизация дороже всего на свете. Они приложили немало сил, чтобы эти ценности сохранить, пренебрегая ценностями того мира, который возникает у них на глазах» (цит. по: Лопухина В. Бродский глазами современников. С. 99, прим. 18).

вернуться

350

Автор этих строк ни в коей мере не стремился учесть по возможности все реминисценции из пушкинских текстов в поэзии Бродского; между прочим, автор «Части речи» и «Примечаний папоротника» порою цитирует произведения Пушкина, только сигнализируя о цитатности своего сочинения. Такова, например, реминисценция из «Сказки о рыбаке и рыбке» во «Втором Рождестве на берегу…», отмеченная П. Фастом: Fast P. Spotkania z Brodskim (dawne i nowe). Katowice, 2000 (= Biblioteka Przegląda Rusycystycznego). S. 36.

вернуться

351

Ср. замечание И. И. Ковалевой и А. В. Нестерова о реминисценциях из оды Горация и из подражающего ей пушкинского стихотворения: в книге и в цикле Бродского «Часть речи» «тема „Памятника“ — творчество, поэзия в их отношениях к жизни/смерти — едва ли не основная тема»; к Горацию и Пушкину восходит и название книги, и строки «От всего человека вам остается часть / речи. Часть речи вообще. Часть речи» (Ковалева И. И., Нестеров А. В. О некоторых пушкинских реминисценциях у И. А. Бродского // Вестник Московскою ун-та. Серия 9. Филология. 1999. № 4. С. 13–14).

К числу указанных в этой статье реминисценций из Пушкина в книге и цикле «Часть речи» добавлю еще одну. В стихотворении из цикла «Часть речи» (1975–1976) «Север крошит металл, но щадит стекло…» Бродский переиначивает строки из «Полтавы»: «Так тяжкий млат, / Дробя стекло, кует булат» (IV; 184). Здесь и полемика с Пушкиным — певцом империи, оправдывающим деспотизм ее создателя — Петра. Но не только. Свое стихотворение Бродский строит как переписывание — в буквальном смысле слова — чужого текста: новый смысл появляется благодаря перестановке заимствованных строк и выражений.

вернуться

352

Такому самовосприятию соответствовал взгляд на судьбу Бродского как на воплощение или частный случай участи всякого истинного поэта — гонимого страдальца. Показательно замечание Анны Ахматовой по поводу ареста и ссылки Бродского: «Неблагополучие — необходимая компонента судьбы поэта, во всяком случае поэта нового времени. Ахматова считала, что настоящему артисту, да и вообще стоящему человеку, не годится жить в роскоши. <…> Когда Бродского судили и отправили в ссылку на север, она сказала: „Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял“. А на вопрос о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, ответила: „Идеальная“» (Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой [Изд. 2-е, доп.]. М., 1999. С. 17).

вернуться

353

<…> «В поэтическом словоупотреблении „венец“, как правило, окрашивается негативной эмоцией, а „венок“ — позитивной. Бывает и так, что в произведении дается лишь один из антонимов, но он незримо соотнесен с антонимом в другом произведении. И понять происхождение противоположных эмоциональных окрасок можно, лишь соотнося „венец“ и „венок“ как крайние звенья одной цепи»; «Венец — атрибут славы, чаще всего военной; венок — знак отказа от громкой славы ради жизни неприметной, но исполненной естественных чувств, искренней приязни и любви. И вместе с противопоставлением „венка“ „венцу“ второй, так сказать, образ жизни ставится выше первого» (Манн Ю. В. Динамика русского романтизма. М., 1995. С. 16–18; здесь же примеры из текстов). О семантике слов «венок» и «венец» в русской поэзии, в том числе и у поэтов XX века, и в некоторых текстах Бродского, см.: Левинтон Г. А. Смерть поэта: Иосиф Бродский // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 197.0 понимании предназначения поэзии Пушкиным и Бродским см., напр.: Разумовская А. Г. Пушкин — Ахматова — Бродский // Материалы Международной пушкинской конференции. 1–4 октября 1966 года. Псков, 1996. С. 135.

вернуться

354

Новейший подробный свод различных толкований выражения «Александрийский столп» (Александровская колонна или Александрийский маяк) приведен в кн.: Проскурин О. А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 275–300. Автор — сторонник мнения, что «Александрийский столп» — это именно и только Александровская колонна. Мне представляется, что это выражение полисемантично и указывает также и на Александрийский маяк как на одно из чудес света, в этом отношении, а также по географическому положению эквивалентное пирамидам в оде Горация — первоисточнике пушкинского текста. Впрочем, это особая тема. «Глава непокорная» у Пушкина также содержит коннотации «царственность» (ср. «царскую главу» в «Вольности» [1; 283] и мотив отсечения головы поэта якобинцами, обезглавившими также короля, в «Андрее Шенье»); «царем» стихотворец именуется в «Поэте» Пушкина.

вернуться

355

У Горация упомянут просто «лавр», но подразумевается, естественно, венок: «mihi Delphica / Lauro cinge volens, Melpomene, comam». Формально к Горацию ближе не Пушкин, а Бродский в «Конце прекрасной эпохи», пишущий о «зеленом лавре».

вернуться

356

В стихотворении Бродского «Приходит март…» (1961) о горестной участи поэта в холодном мире свидетельствует образ «лаврового заснеженного венка» (I; 51). Мотив поэта, готового к смерти в северном краю, содержится также в стихотворении Бродского «Отрывок» («Назо к смерти не готов…», 196) (I; 396). Он, конечно, восходит как к «Tristia» Овидия, так и к пушкинскому стихотворению «К Овидию». Пушкин осуждает Овидия за слабость, проявившуюся в «слезах» и молениях, обращенных к Августу. Бродский же пишет о бессмысленности всяких надежд, ибо стихотворец уже в ссылке и ждет его смерть: «Потому что в смерти быть, в Риме не бывать» (I; 396). О теме Овидия у Бродского см.: Ичин К. Бродский и Овидий // Новое литературное обозрение. 1996. № 19. С. 227–249.

вернуться

357

В начале лермонтовского стихотворения увядший венок иносказательно обозначает гибель поэта: «Угас как светоч дивный гений, / Увял торжественный венок» (Там же. С. 255).

вернуться

358

Название стихотворения Бродского — аллюзия на дельвиговское «Конец золотого века. Идиллия», завершающееся печальными строками: «Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда! / В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели / В мире их нет, и от нас от последних их позвали бот!» (Дельвиг А. А. Призвание: Стихотворения. М., 1997. С. 279).

вернуться

359

Ироническая реплика — реминисценция этого же мандельштамовского стихотворения у Бродского: «пляшут сильфиды, мелькают гузки» («В окрестностях Александрии», 1982 [III; 57]). Одновременно это, вероятно, аллюзия на пьесу В. В. Маяковского «Баня», в которой пародируется банальное, «мещанское» восприятие театра: «Везде с цветами порхают, поют, танцуют разные эльфы и… сифилиды» (Маяковский В. В. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 603). О подтексте из Маяковского в стихотворении «В окрестностях Александрии» см. подробнее в главе «„…Крылышкуя скорописью ляжек“: авангардистский подтекст в поэзии Бродского».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: