Таким образом, уже в первой половине XIX века в русской критике (как это было и в европейских странах) понятия автодокументального, автобиографического и женского (женского творчества) пересекаются и отчасти даже накладываются друг на друга.
При этом и в русской критике (практически до настоящего времени) при обсуждении вопроса об автобиографичности женских текстов часто применяется, по выражению Домны Стантон, «двойной стандарт»: термин «автобиография» употребляется как позитивный или нейтральный, когда речь идет об Августине или Руссо, но получает негативные коннотации, когда применяется к женским текстам. Он используется, когда надо сказать, что женщины не способны думать о существенном и трансцендентальном, а могут размышлять только о том, что касается их личного Я. Такое специфическое употребление термина автобиографический способствует сохранению представлений о второсортности женского творчества[35].
Проблемы женской автобиографии и других женских автодокументальных жанров в последние десятилетия довольно активно изучаются в теоретическом и историко-литературном аспектах. Но при этом, как уже отмечалось, работ, написанных на русском материале, не так много. Данное исследование имеет целью в какой-то мере восполнить этот пробел, по крайней мере в отношении определенного временного промежутка — первой половины XIX века. Обозначая интересующий меня период таким образом, я, конечно, понимаю условность подобной удобно-округлой периодизации. На самом деле более точно было бы вести речь о времени с десятых по середину пятидесятых годов позапрошлого столетия.
Этот период в русской истории — один из тех, когда в культурной жизни ясно ощущается женское присутствие, женщины выходят «из-за кулис» на «авансцену».
Сами понятия женщина-писательница, женщина-поэт (поэтесса), женская литература начинают активно употребляться в русской критике и журналистике именно в конце 10-х — 40-е годы XIX века; точнее, с этого времени о женском творчестве начинают говорить не как о милом или странном курьезе и домашней достопримечательности, а как о явлении, имеющем (или претендующем на) определенный публичный, культурный статус. В то же время критика уже тогда, как было показано выше, начинает говорить об «автобиографизме» и «дневниковости» как специально женском литературном качестве.
Во второй половине 1850-х годов в общественно-культурной жизни России начинается иной период, когда ясно и зримо меняется положение женщины, формы ее участия в общественной и культурной жизни, возникает женское движение[36]; обсуждение «женского вопроса» и способов литературной саморепрезентации женщин переходит в другую плоскость[37].
Кроме того, к этому времени меняется и общелитературный контекст, происходит (и в теории, и на практике) становление реализма как доминирующего литературного направления, в то время как предшествующие десятилетия в основном проходили под знаком сентиментализма и романтизма. Этот период в России, как и во всей Европе, — пора расцвета литературы самоописания, время, когда дневники, письма, путевые заметки, записки пишут чуть ли не все поголовно. В 1826 году П. А. Вяземский в рецензии на парижское издание «Записок графини Жанлис» замечал: «Наш век есть, между прочим, век записок, воспоминаний, биографий и исповедей, вольных и невольных: каждый спешит высказать все, что видел, что знал, и выводит на свежую воду все, что было поглощено забвением или мраком таинства»[38].
Характерно, что эта мысль родилась у Вяземского по прочтении женских записок. От этого времени до нас дошло немало и русских женских автотекстов, многие из них опубликованы; однако они практически никогда не становились предметом научного интереса сами по себе, а не в качестве исторических или литературных источников для биографий «знаменитых мужчин». Именно этот факт определил мое желание работать с этими уже опубликованными, но в то же время совершенно «неизвестными» — то есть невостребованными, непрочитанными как женские автодокументы текстами.
Часть из них (письма Н. Герцен, дневники А. Якушкиной, А. Керн, А. Колечицкой, А. Олениной, Е. Поповой, воспоминания С. Капнист-Скалон) написана женщинами, не считавшимися авторами или литераторами, другие тексты (Н. Дуровой, А. Зражевской, Н. Соханской) принадлежат перу довольно известных в свое время писательниц. Но с точки зрения задач моего исследования, которые будут подробнее сформулированы ниже, разница литературного (культурного) статуса авторов не столь существенна.
То, что некоторые из этих женщин не претендовали на роль профессиональных писательниц, не делает их тексты менее интересными в контексте изучения русской женской автодокументалистики, не отменяет проблем, связанных с женским субъектом такого рода текстов, так как вопрос о мотивах письма, о праве публично говорить о себе, репрезентировать себя в акте письма (тем более в акте собственного жизнеописания) здесь не снимается, а, может быть, в какой-то степени и обостряется. Как считает представительница популярных в последние годы Cultural Studies (культурно-антропологических исследований) Адель Баркер, такого рода тексты надо научиться рассматривать в качестве культурных документов, «рассказывающих о том, как конструировалась и „разыгрывалась“ гендерная идентичность, публичное/приватное в жизни личности и культурная мифология»[39].
Дневники и письма, выбранные мною для подробного исследования, написаны в период с 1820 по 1852 год[40]. Они отражают формы и способы самоописания дворянок этого времени: замужних женщин (счастливых и несчастливых в браке), девушки на выданье, старой девы; столичных жительниц и провинциалок. Это именно те женские «типы», которые были самыми частыми объектами изображения в прозе того времени, в том числе и женской (например, в повестях Е. Ган или М. Жуковой).
Приблизительно та же «верхняя» временная планка выбрана и для анализируемых мемуарно-автобиографических текстов. Конечно, нельзя не отметить, что позже, в 1860–1890-е годы, были написаны исключительно интересные воспоминания А. Блудовой, М. Каменской (Толстой), А. Марковой-Виноградской (Керн), К. Павловой, Т. Пассек, А. Смирновой-Россет, А. Тютчевой и некоторых других женщин, чьи имена связаны в культурном сознании с первой половиной XIX века. Однако их записки о жизни создавались уже в принципиально ином социальном и литературном контексте. Насколько влияли (или не влияли) гендерные и жанровые трансформации, произошедшие во второй половине века, на принципы самовыражения и способы самоописания женщин, сформировавшихся в более ранний период, принадлежащих, по выражению Е. Ростопчиной, и сердцем и направлением другому времени[41], — ответ на этот чрезвычайно интересный и важный вопрос требовал бы внимательного и предметного изучения изменившейся ситуации. Но, к сожалению (или к счастью), любое исследование должно иметь свои границы, как бы условны они ни были.
Кроме категорий жанр и историко-литературный контекст, существенно важной для моей работы является категория гендер.
Гендер понимается в данном исследовании как социальный пол, который определяется через сформированную культурой систему атрибутов, норм, стереотипов поведения, предписываемых мужчине и женщине. Гендер — это конструкция, которую человек (мужчина или женщина) усваивает субъективно в процессе социализации. «Система пола-гендера является одновременно и социокультурной конструкцией, и семиотическим аппаратом, системой репрезентации, приписывающей значения (идентичность, ценность, престиж, место в родственных связях, статус в социальной иерархии и т. д.) индивидам в пределах общества. Если гендерные репрезентации — это разнящиеся по значению социальные позиции, то для кого бы то ни было репрезентация или саморепрезентация как мужчины или женщины подразумевает принятие всего того, что является следствием этого значения»[42].
35
Stanton D. С. Autogynography: Is the Subject Different? // The Female Autograph: Theory and Practice of Autobiography from the Tenth to the Twentieth Century / Ed. by Domna C. Stanton. Chicago; London: University of Chicago Press, 1987. P. 4.
36
См., напр.: Тишкин Г. А. Женский вопрос в России // Феминизм и российская культура. СПб., 1995. С. 157–161; Юкина И. И. Историко-социологический анализ женского движения России середины XIX — начала XX века. Автореф. … канд. социол. наук. СПб., 2000.
37
Об этом см., напр.: Rosenholm A. Gendering Awakening. Femininity and the Russian Woman Question of the 1860s. Helsinki: Kikimora, 1999. P. 35–73; Белова А. Национальная и гендерная идентичность русской дворянки конца XVIII — первой половины XIX в. // Vater Rhein und Mutter Wolga: Diskurse um Nation und Gender in Deutschland und Russland / Hg. von Elisabeth Cheauré, Regine Nohejl und Antonia Napp. Ergon Verlag, 2005. S. 375–386.
38
Московский телеграф. 1826. Т. VIII. С. 32.
39
Barker A. Reading the Texts — Rereading Ourselves // Women and Russian Culture. Projections and Self-Perceptions / Ed. by Rosalind Marsh. Berghahn Books, 1998. P. 54.
40
Как уже говорилось выше, к средине 1850-х годов социокультурная ситуация в России заметно меняется, поэтому за пределами рассмотрения оказываются тексты, написанные позже, — например, дневники Веры Аксаковой (1854–1855) или Анны Тютчевой (1853–1882). Выбор дневника Елисаветы Поповой, которая — также была близка к славянофильским кругам, обусловлен не только тем, что он написан несколько раньше, но и тем, что это подневные записки уже очень немолодой по меркам того времени женщины, одинокой, без семьи и высоких покровителей, вынужденной самостоятельно содержать себя. Мне показалось важным и интересным рассмотреть автотекст и такого, достаточно «особенного» женского автора.
41
В письме М. Погодину (1851) Е. Ростопчина писала: «Я вспомнила, что принадлежу и сердцем и направлением не нашему времени, а другому, благороднейшему, пишущему не корысти ради, не из видов каких, а прямо и просто от избытка мысли и чувства» (Ростопчина Е. П. Талисман: Избранная лирика. Драма. Документы, письма, воспоминания / Сост. В. Афанасьев. М.: Моск. рабочий. 1987. С. 297).
42
Лaypemuc Т. де. Технология гендера // Гендерная теория и искусство. Антология: 1970–2000 / Под ред. Л. М. Бредихиной, К. Дипуэлл. М.: РОССПЭН, 2005. С. 384 (Lauretis Т. de. Technologies of Gender. Essays on Theory, Film and Fiction. Bloomington and Indianapolis: Indiana University Press, 1987. P. 5–7). О содержании понятия «гендер» (gender), его соотношении с понятием «пол» (sex) в американской и европейской феминистской теории и критике идет активная полемика (см. об этом, напр.: Жеребкина И. Феминистская теория 90-х годов: проблематизация женской субъективности // Введение в гендерные исследования. Ч. I / Под ред. И. А. Жеребкиной. Харьков: ХЦГИ; СПб.: Алетейя, 2001. С. 49–79). Некоторые исследователи ставят под вопрос правомерность использования этого термина в русском контексте (напр.: Ушакин С. Человек рода он: знаки отсутствия // О мужественности: Сб. ст. / Сост. С. Ушакин. М. Новое литературное обозрение, 2002. С. 7–42 (особенно раздел «Подкованный гендер». С. 12–20). Соглашаясь с тем, что аргументы оппонентов весьма серьезны, я все же считаю, что для целей литературоведческого, культурологического исследования категория «гендер» в том социокультурном понимании, в каком ее интерпретирует де Лауретис, является вполне адекватной и полезной.