Скоро я отправляюсь в путь. Жду вскрытия Камы. Увидимся мы с Вами в декабре, а пока прошу не поминать лихом меня грешного. Буду Вам писать изредка в надежде, что Вы не оставите меня без Ваших писем. В изгнании я буду подобен богатому Лазарю*, для которого перст, просунутый из другого света, служит отрадою, о письмах же и говорить нечего. На Сахалине я проживу не меньше двух месяцев. Можете вообразить ту скуку, какую я буду испытывать по вечерам. Свои сахалинские, японские, китайские и индийские адреса сообщу и буду сообщать своевременно.
Какая, однако, весна! Вчера я соблазнился и поехал в Нескучный сад*. Так как весь февраль и март я просидел дома безвыходно и не заметил перехода от зимы к весне, то в Нескучном мне показалось, как будто я из сугроба попал прямо на острова Таити. Погода отличная и, к сожалению, нет дождей. Боюсь, как бы это весеннее бездождие не разразилось чем-нибудь вроде брюшного тифа.
Когда в почве происходят всякие процессы гниения и проч., то важно в санитарном отношении, чтобы поры загрязненной почвы, содержащей в себе зародыши болезней, были наполнены водою и чтобы таким образом механически было заграждено сообщение этих зародышей с атмосферным воздухом.
Обещано мне было, что я к апрелю покончу счеты за «Пестрые рассказы»*. Но до сих пор я не получал ни счетов, ни ответов на свои письма. А на «Пестрые рассказы» в рассуждении своего путешествия я сильно рассчитывал. По крайней мере мне трудно будет выехать, прежде чем я не урегулирую свои денежные отношения.
Говорят, что Билибин получил командировку на Кавказ. Правда ли? Очень рад.
Пока в Москве всё обстоит благополучно. Слухи о повсеместной в Москве порке сильно преувеличены*.
Низко кланяюсь Прасковье Никифоровне, Феде и Спиридону Матвеевичу.
Будьте здоровы и благополучны и не забывайте нас грешных.
Ваш А. Чехов.
Суворину А. С., 1 апреля 1890*
797. А. С. СУВОРИНУ
1 апреля 1890 г. Москва.
1 апрель.
Христос воскрес! Поздравляю Вас, голубчик, и всех Ваших и желаю счастья.
Уезжаю я на Фоминой неделе или несколько позже, смотря по тому, когда вскроется Кама. Скоро начну делать прощальные визиты. Перед отъездом я буду просить у Вас корреспондентского бланка* и денег. Первый пришлите, пожалуйста, а насчет вторых надо погодить, так как я не знаю, сколько мне понадобится. Я теперь собираю с лица земли принадлежащие мне капиталы, еще не собрал, а когда соберу, видно будет, чего мне недостает.
Семья обеспечена до октября — в этом отношении я уже покоен.
Да, Ежов грубоват. Это плебей, весьма мало образованный, но неглупый и порядочный. С каждым годом он пишет всё лучше и лучше — это я констатирую. Вы пишете, что его фельетон имел успех. Если это тот, в котором идет речь о попе*, то спешу заявить, что я не исправлял его. По-моему, теперь Ежову как работнику пятак цена, но через 5-10 лет, когда он станет постарше, он будет нужным человеком. Главное, он порядочен и не пьяница. Есть другой, Лазарев, — это тоже хороший человек.
Вчера я прочел Ежову письмо Алексея Алексеевича*, который пишет, что Вы предлагаете ему, Ежову, аванс в 100 рублей. У Ежова жена больна чахоткой, нужно везти ее на юг, и от аванса он не отказывается, находя его своевременным. Он просит Вас прислать ему 100 рублей и просит также, чтобы контора удерживала в счет аванса не весь гонорар, а только половину. Всё это прекрасно, но я прошу позволения вмешаться и выдать ему сей аванс не теперь, а накануне его отъезда. Если позволите, я выдам ему сто рублей, когда он придет ко мне прощаться. Раньше выдавать нельзя, так как он потратит на чепуху и чахоточной жене его придется ехать в III классе.
Теперь об Островском*. Ответьте мне что-нибудь. Вы обещали издать рассказы его сестры. Напишите же, когда книга начнет печататься. Вся фамилия Островских томится.
Если у Алексея Алексеевича в самом деле полип, то излечить его насморк так же легко, как выкурить папиросу. Но едва ли у него полип.
Пришлите мне мой водевиль «Свадьбу»*. Если потеряли, то так тому и быть, отслужим сему водевилю панихиду.
Вчера был у меня один актер, участвующий в пьесе Маслова*. Не бранится. Значит, пьеса идет хорошо. Он уверял меня, что «Севильский обольститель» не оригинальная пьеса, а перевод.
Вы браните меня за объективность*, называя ее равнодушием к добру и злу, отсутствием идеалов и идей и проч. Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно уже известно. Пусть судят их присяжные заседатели, а мое дело показать только, какие они есть. Я пишу: вы имеете дело с конокрадами, так знайте же, что это не нищие, а сытые люди, что это люди культа и что конокрадство есть не просто кража, а страсть. Конечно, было бы приятно сочетать художество с проповедью, но для меня лично это чрезвычайно трудно и почти невозможно по условиям техники. Ведь чтобы изобразить конокрадов в 700 строках, я всё время должен говорить и думать в их тоне и чувствовать в их духе, иначе, если я подбавлю субъективности, образы расплывутся и рассказ не будет так компактен, как надлежит быть всем коротеньким рассказам. Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам. Будьте благополучны.
Ваш А. Чехов.
Лаврову В. М., 10 апреля 1890*
798. В. М. ЛАВРОВУ
10 апреля 1890 г. Москва.
10 апр.
Вукол Михайлович! В мартовской книжке «Русской мысли»* на 147 странице библиогр<афического> отдела я случайно прочел такую фразу: «Еще вчера, даже жрецы беспринципного писания, как гг. Ясинский и Чехов, имена которых» и т. д… На критики обыкновенно не отвечают, но в данном случае речь может быть не о критике, а просто о клевете. Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету, но на днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уж не вернусь, и у меня нет сил удержаться от ответа.
Беспринципным писателем или, что одно и то же, прохвостом я никогда не был.
Правда, вся моя литературная деятельность состояла из непрерывного ряда ошибок, иногда грубых, но это находит себе объяснение в размерах моего дарования, а вовсе не в том, хороший я или дурной человек. Я не шантажировал, не писал ни пасквилей, ни доносов, не льстил, не лгал, не оскорблял, короче говоря, у меня есть много рассказов и передовых статей*, которые я охотно бы выбросил за их негодностью, но нет ни одной такой строки, за которую мне теперь было бы стыдно. Если допустить предположение, что под беспринципностью Вы разумеете то печальное обстоятельство, что я, образованный, часто печатавшийся человек, ничего не сделал для тех, кого люблю, что моя деятельность бесследно прошла, например, для земства, нового суда, свободы печати, вообще свободы и проч., то в этом отношении «Русская мысль» должна по справедливости считать меня своим товарищем, но не обвинять, так как она до сих пор сделала в сказанном направлении не больше меня — и в этом виноваты не мы с Вами.