Простите, ради создателя, что Вас беспокоил режиссер*. Это я виноват, ибо, сам того не желая, ввел его в заблуждение. Как-то в разговоре со мной о моем покойном «Иванове» Вы сказали: «Отчего Вы не дадите нам напечатать его?» Я определенного ответа, насколько помнится, не дал Вам, но Ваше предложение намотал на ус и решил, переделав «Иванова», прислать Вам. Щеглов тоже говорил* мне, что в разговоре с ним Вы сказали, что не прочь бы напечатать «Иванова». Я решил прислать Вам мою пьесу в январе или в феврале. Когда у меня с режиссером были разговоры о пьесе, то я сказал ему, что пошлю ее в «Сев<ерный> вестник» в январе или феврале, — отсюда и визит его к Вам. Для меня решительно всё равно, когда Вы напечатаете пьесу: хоть в июле и хоть даже совсем не печатайте — я ее не люблю. Чем позже напечатаете, тем даже лучше — к сезону ближе*. К тому же я имею злостное намерение: когда мой «Иванов» провалится в Питере, я прочту в Литературном обществе реферат о том, как не следует писать пьес, и буду читать выдержки из своей пьесы для характеристики моих героев, которых я, как бы то ни было, считаю новыми в русской литературе и никем еще не тронутыми. Пьеса плоха, но люди живые и не сочиненные.
Почему-то я чувствую, что «Иванов» не пойдет. Желанием режиссера поставить его я польщен и тронут, но постановка не обещает мне ничего хорошего. Я послал в Питер свое искреннее мнение о пьесе*, перечислил условия, которым она должна удовлетворять и которым, по слухам, не удовлетворяет; если это мое мнение не глупо и будет принято в соображение, то пьеса не пойдет. Сношения с дирекцией я веду через Суворина, который очень хочет, чтоб моя пьеса шла. Этот человек относительно меня очень заблуждается: он готов ставить и печатать всё, что только мне вздумалось бы написать. У него азартная страсть ко всякого рода талантам, и каждый талант он видит не иначе, как только в увеличенном виде. Уверяю Вас, что это так. Если бы его воля, то он построил бы хрустальный дворец и поселил бы в нем всех прозаиков, драматургов, поэтов и актрис. Его можно отлично эксплоатировать, и я удивляюсь его чрезмерному счастью: он окружен людями, из которых ни одна душа не покушается на эксплоатацию. Все держат себя с ним чрезвычайно порядочно — и в этом я уверяю Вас. Слабости его принадлежат к тому роду человеческих слабостей, эксплоатировать которые было бы преступно.
О сборнике в «Нов<ом> времени», вероятно, будет речь*. Я напишу Суворину. Удивительные порядки! Спрос в Москве на сборник был громадный, а прислано было немного. В магазине Суворина спрошено было 205 экземпляров, а имелось только 5. Отчего это?
Мой экземпляр храните до нашей встречи.
Короленко у меня не был. У него мать больна, и он, говорят, спешил в Нижний. Что он тяготеет к «Русской мысли» — это так естественно и понятно! Ведь он начал в ней свою славу, и она издает его книги. Но что он любит и «Сев<ерный> вестник», в этом я глубоко убежден*.
«Памяти Гаршина» понравилось в «Новом времени» всем. Это я хорошо помню. При мне также был разговор, что надо-де сборник похвалить. Почему до сих пор не похвалили, не знаю. Заметка же насчет «Горе от ума» и «Ревизора» ничтожна по существу* и значения никакого не имеет. Заключать из нее о симпатиях или антипатиях к тому или другому сборнику совсем уж невозможно.
Вся моя фамилия низко Вам кланяется и благодарит за поклон. Вашим мой сердечный привет и пожелания всего хорошего.
Ваш А. Чехов.
Скорей бы весна!
* или, кажется, даже писал
Чехову Ал. П., 2 января 1889*
569. Ал. П. ЧЕХОВУ
2 января 1889 г. Москва.
2 янв. 1889.
Велемудрый секретарь!
Поздравляю твою лучезарную особу и чад твоих с Новым годом, с новым счастьем. Желаю тебе выиграть 200 тысяч и стать действ<ительным> статским советником, а наипаче всего здравствовать и иметь хлеб наш насущный в достаточном для такого обжоры, как ты, количестве.
В последний мой приезд* мы виделись и расстались так, как будто между нами произошло недоразумение. Скоро я опять приеду; чтобы прервать это недоразумение, считаю нужным искренно и по совести заявить тебе таковое. Я на тебя не шутя сердился и уехал сердитым, в чем и каюсь теперь перед тобой. В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное, ни с чем не сообразное обращение с Н<атальей> А<лександровной> и кухаркой. Прости меня великодушно, но так обращаться с женщинами, каковы бы они ни были, недостойно порядочного и любящего человека. Какая небесная или земная власть дала тебе право делать из них своих рабынь? Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский — разве всё это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин. Приличие и воспитанность ты почитаешь предрассудками, но надо ведь щадить хоть что-нибудь, хоть женскую слабость и детей — щадить хоть поэзию жизни, если с прозой уже покончено. Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной <…> грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения <…> Это развращает женщину и отдаляет ее от бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во всё горло: «Катька, подай урыльник!»… Ночью мужья спят с женами, соблюдая всякое приличие в тоне и в манере, а утром они спешат надеть галстух, чтобы не оскорбить женщину своим неприличным видом, сиречь небрежностью костюма. Это педантично, но имеет в основе нечто такое, что ты поймешь, буде вспомнишь о том, какую страшную воспитательную роль играют в жизни человека обстановка и мелочи. Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, к<ото>рая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник <…>, такая же разница, как между гостиной и кабаком.
Дети святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину. Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Н<аталье> А<лександров>не: «Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!» Нельзя делать их игрушкою своего настроения: то нежно лобызать, то бешено топать на них ногами. Лучше не любить, чем любить деспотической любовью. Ненависть гораздо честнее любви Наср-Эддина, который своих горячо любимых персов то производит в сатрапы, то сажает на колы. Нельзя упоминать имена детей всуе, а у тебя манера всякую копейку, какую ты даешь или хочешь дать другому, называть так: «Отнимать у детей». Если кто отнимает, то это значит, что он дал, а говорить о своих благодеяниях и подачках не совсем красиво. Это похоже на попреки. Большинство живет для семей, но редко кто осмеливается ставить себе это в заслугу, и едва ли, кроме тебя, встретится другой такой храбрец, который, давая кому-нибудь рубль взаймы, сказал бы: «Это я отнимаю у своих детей». Надо не уважать детей, не уважать их святости, чтобы, будучи сытым, одетым, ежедневно навеселе, в то же время говорить, что весь заработок уходит только на детей! Полно!