— Хронический катарр желудка наблюдается также у привычных пьяниц, обжор, вообще у людей, ведущих неумеренный образ жизни…
В номере стоял удушливый запах гвоздики, креозота, йода, карболки и других вонючих веществ, которые Софья Саввишна употребляла против своей зубной боли.
— Хорошо-с, — продолжал считать Попов. — К 236 прибавить 14 руб. 81 коп., итого к этому месяцу остается 250 руб. 81 коп. Теперь, если я в марте уплачу 5 руб., то, значит, останется 240 руб. 81 коп. Хорошо-с. Теперь, считая за 1 месяц вперед 7% годовых и ¼% комиссионных…
— Аа-х! — застонала жена. — Да помоги же мне, Лев Иваныч! Умира-аю!
— Что же я, матушка, сделаю? Я не доктор… ¼% комиссионных, 1/5% куртажа*, на каботаж 1 руб. 22 коп., за транзит 74 коп…
— Бесчувственный! — заплакала Софья Саввишна, высовывая свою опухшую физиономию из-за ширмы. — Ты никогда мне не сочувствовал, мучитель! Слушай, когда я тебе говорю! Невежа!
— Стало быть, ¼% комиссионных… за транзит 74 коп., за элеватор 18 коп., за упаковку 32 коп. — итого 17 руб. 12 коп.
— Хрронический катарр желудка, — зубрил студент, шагая из угла в угол, — наблюдается также у привычных пьяниц, обжор…
Попов встряхнул счеты, мотнул угоревшей головой и стал считать снова. Через час он сидел всё на том же месте, таращил глаза в залоговую квитанцию и бормотал:
— Значит, в августе 1896 года останется 228 руб. 67 коп. Хорошо-с… В сентябре я взношу 5 руб., останется 223 руб. 67 коп. Ну-с, прибавляя за 1 месяц вперед 7% годовых, ¼% комиссионных…
— Варвар, подай нашатырный спирт! — взвизгнула Софья Саввишна. — Тиран! Убийца!
— Хрронический катарр желудка наблюдается также при стррраданиях печени…
Попов подал жене спирт и продолжал:
— ¼% комиссионных, за транзит 74 коп., издержки по аберрации 18 коп., пени 32 коп…
Наверху музыка было утихла, но через минуту пианист заиграл снова и с таким ожесточением, что в матрасе под Софьей Саввишной задвигалась пружина. Попов ошалело поглядел на потолок и начал считать опять с августа 1896 года. Он глядел на бумаги с цифрами, на счеты и видел что-то вроде морской зыби; в глазах его рябило, мозги путались, во рту пересохло, и на лбу выступил холодный пот, но он решил не вставать, пока окончательно не уразумеет своих денежных отношений к банкирской конторе Кошкера.
— А-ах! — мучилась Софья Саввишна. — Всю правую сторону рвет. Владычица! О-ох, моченьки моей нет! А ему, аспиду, хоть трава не расти! Хоть умри я, ему всё равно! Несчастная я, страдалица! Вышла за идола, мученица!
— Но что же я могу сделать? Значит, в феврале 1903 года я буду должен 208 руб. 7 коп. Хорошо-с. Теперь, прибавляя 7% годовых, ¼% комиссионных, куртажа 74 коп…
— Хррронический катарр желудка наблюдается и при страданиях легких…
— Не муж ты, не отец своих детей, а тиран и мучитель! Подай скорей хоть гвоздичку, бесчувственный!
— Тьфу! ¼% комиссионных… то есть что же я? За вычетом прибыли от купонов*, с прибавлением 7% годовых за месяц вперед, ¼% комиссионных…
— Хррронический катарр желудка наблюдается и при страданиях легких…
Часа три спустя Попов подвел последний итог. Оказалось, что за всё время погашения придется заплатить банкирской конторе Кошкера 1 347 821 руб. 92 коп. и что если вычесть отсюда выигрыш в двести тысяч, то всё же останется убытку больше миллиона. Увидев такие цифры, Лев Иванович медленно поднялся, похолодел… На лице у него выступило выражение ужаса, недоумения и оторопи, как будто у него выстрелили под самым ухом. В это время наверху за потолком к пианисту подсел товарищ, и четыре руки, дружно ударив по клавишам, стали нажаривать рапсодию Листа. Студент-медик быстрее зашагал, прокашлялся и загудел:
— Хррронический катарр желудка наблюдается также у привычных пьяниц, обжоррр…
Софья Саввишна взвизгнула, швырнула подушку, застучала ногами… Боль ее, по-видимому, только что начинала разыгрываться…
Попов вытер холодный пот, опять сел за стол и, встряхнув счеты, сказал:
— Надо проверить… Очень возможно, что я немножко ошибся…
И он принялся опять за квитанцию и начал снова считать:
— Билет стоит по курсу 246 руб… Дал я задатку 10 руб., значит, осталось 236…
А в ушах у него стучало:
— Дыр… дыр… дыр…
И уже слышались выстрелы, свист, хлопанье бичей, рев львов и леопардов.
— Осталось 236! — кричал он, стараясь перекричать этот шум. — В июне я взношу 5 рублей! Чёрт возьми, 5 рублей! Чёрт вас дери, в рот вам дышло, 5 рублей! Vive la France![6] Да здравствует Дерулед!*
Наутро его свезли в больницу.
На страстной неделе*
— Иди, уже звонят. Да смотри, не шали в церкви, а то бог накажет.
Мать сует мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан… Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.
Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его пролетки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.
«На Страшном суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? — думаю я. — Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то бог сжалится над ними и пустит их в рай».
Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его божия матерь и Иоанн Богослов*. Паникадила и ставники одеты в черные, траурные чехлы*, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и божия матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.
За свечным шкапом стоит Прокофий Игнатьич, старый отставной солдат, помощник церковного старосты. Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушёпотом какой-то старухе: