— Рыцарь и твердыня рыцарства, — ответила женщина, стараясь говорить спокойно и мягко. — Не ренегат, потому что примкнул к единоверцам, детям пророка Арьи.
Бельтран сжал губы.
— Не дерзи. (И откуда взял, что ему дерзят?) С твоим сотоварищем в любом случае можешь попрощаться. А вот с тобой что делать — не знаю. Нельзя причинять вред беременной, хоть и брюхатой прямым выблядком. Жди пока. Может быть, когда вернём себе крепость, тебя выпустят и дадут спокойно доносить плод греха. Хотя стоило бы прогнать.
— Прогнать или отпустить? — снова спросила она.
Ответа не дождалась: приняли за локти, отволокли в сторону.
Нет, в самом деле: стоит однажды безошибочно почуять ложь, и ты научишься отделять её от полуправды.
Они шли за солдатами. Почти что название фильма, думала внезапно воскресшая Алка, держась за хвост или стремя, увязая в снегу. Почти сразу она поняла, что немалую часть войска составляли те, кто так или иначе спасся из бывшего «каменного ожерелья», и что хенну здесь было не так много от общего числа. Ударные алы, не кочевье: немного крытых повозок, нет малых ребят, почти нет женщин — только будушие лекарки и водоноски.
Наконец, показались стены и башни. Тот всадник, что нынче волок Альги, оторвал её руку от стремени, пихнул в одну из кибиток, рванул вперёд — строиться в шеренгу. Фанфары, звонкие на морозе, пар из конских ноздрей, нарядные цвета.
Трубный вой и топот.
Им всем сказали, что онгров на стенах — горстка. Но никто не предупредил, что за миг до атаки во рву до отказа поднимут все ставни, и родники не успеют его наполнить. Мост буквально разлетелся в щепу под первыми, кто решил проверить его на прочность. С грохотом проваливался над полостью лёд саженной толщины, глыбы становились ребром, студёная вода выплёскивалась до самого неба, лошади, истерически визжа, карабкались из кромешного месива на берег, под степняцкие стрелы.
Но жена вождя лучше всех прочих знала, что исход атаки заранее предрешён.
Что дорого продаётся — бывает куплено у торговца втридорога.
Под конец светового дня мир затих — лишь отдельные стоны и вопли резали его сотней острых стилетов.
…Голоса рядом с возком пререкались. Ильдико сунула руку за пазуху, где невредимо болтался узкий нож, — обыскать побрезговали, — но решила погодить.
Под низкий кожаный свод проникла худая женщина с огромным животом, в широком платье и головном покрывале — обычный наряд здешней христианки. Протянула ей, сказала на ломаном онгрском:
— Раздень. Одень вверх. Выйди незримо — так не различат от своих. Не верь словам — верь глазам. Потом зараз беги — далеко, споро!
И коснулась рукой сначала своего живота, потом живота Ильдико, словно благословляя плод в утробе.
— Как тебя зовут? Имя? — спросила та.
— Эржебет, — ответила женщина. — Раба старика.
Встреча. Сретение.
…Лезвие оказалось достаточно острым, чтобы разрезать подопревшую бычину и вылезти с другой от часового стороны, и не до неё всем было — не до скромной служанки, закутанной в лохмотья с ног до головы. Все собрались на торжество.
Старое знамя сорвали, над донжоном парил крест, изображённый на багряном стяге, огни затухающих пожарищ эффектно подсвечивали его снизу. Мосты через битый лёд навели заново — больше, чем когда-нибудь было.
В крепости явно распоряжались прежние хозяева — вокруг Ильдико сновали по большей части хенну. Но на дорогу, широкую, ровную и отменно размеченную, не ступал никто из них.
Женщина подошла ближе, не заботясь, что на неё обратят внимание. Здесь было светло и хорошо видно — факелы воткнуты вперемежку с кольями, на которых замер торжественный караул. Шут с растрёпанными седыми косами встретил свою названую дочь одним из первых — окровавленное остриё дразнилось изо рта, как язык, высунутый в потешной гримасе. Келемен был тут же, и побратимы, и простые всадники, и даже кое-кто из черноволосых наложниц — должно быть, оставались поить и перевязывать. Оставалась слабая надежда, что хоть над ними надругались уже мёртвыми.
Самым последним — и, наверное, первым в очереди смертей — был человек, которого жутко изуродовали: по неопытности палача, кол вышел у него из щеки, исказив лицо до неузнаваемости. Дорогой рваный халат был небрежно брошен на тело, чтобы ему не погибнуть от холода. Аккуратный обрубок закоченевшего предплечья торчал нелепым крючком.
— Правая рука моего мужа, — сказала женщина на языке, которого здесь никто не понимал. — Моего милого мужа.
В лесу, сразу же за станом победителей, к ней радостно подбежали Буланка и Седой: подпруги ослабли, сёдла сбились на сторону, путлища оборваны. Кое-как из двух сбруй соорудила одну, с высокого пня взобралась на Седого, поехала, направляя за собой кобылку. Путь был не так уж труден, лошади явно сыты — подкормились мхом и мороженой клюквой на болотах. Она думала последовать за ними, но есть не хотелось. Черпать снег горстью — иное дело, она ещё и рот им протёрла после того, как вывернуло наизнанку жёлчью.
Хенну и их приспешники проглотили наживку, думала Илдико под мерный ход коня. И угодили в любовно слаженный капкан. В смертельную осаду. Теперь с одной стороны у них будут равнина, опустошённая их набегом, и хилое редколесье, с другой — непроходимые горы. И будут они держать и держаться за рукотворный камень, пока не станет слишком поздно.
Отчего так будет, женщина не думала: родилась внутри эта мысль — и всё.
Война так избыточна, так — без удержу — заглатывает и расточает, что с того и крох остаётся немало. Оглодки конских и бараньих рёбер, чёрствый и подмокший хлеб, дырявые чугунки и плошки, вполне годное огниво, даже с трутовой губкой, приличная, без пятен крови и больших дыр, одежда. Загнанные кони, недобитые люди… Когда пошли уже целые тела, конские и человечьи, Ильдико задумалась: охотник гонится за ланью, но что за волки идут по пятам самого охотника?
На следующий день после того, как рискнула выехать на ровное место, к ней прибился знакомец, почти мальчишка. Звали его Ференк, уменьшительное Ференци — «свободный», он отбился от разведчиков из-за пустяковой, по его словам, раны и оттого не успел к праздничной раздаче. С ним стало куда легче — и еду разыскивал, и логово на ночь устраивал почти уютное, и лучинки строгал острым ножом, бездымный костёр разжигал с одного удара кремня о кресало. Он же приводил лошадей — загнанных, охромевших, с перебитой ногой. Одна вскоре принесла жеребёнка — еле остались живы, но Ильдико не позволила зарезать, то ведь были степняшки. Хромцов можно было с лёгкой совестью пускать на мясо, все равно им не выздороветь, но кобыла — иное дело. Молоком они с Ференци тогда вволю попользовались.
Вскоре к их табуну начали подтягиваться и люди. Она не разбирала, не спрашивала — кто хенну, кто из онгров, кто неведомо откуда. Все они, и мужчины, и женщины, были изгои, может быть, и еретики; все, по сути, страдали не от холода или голода, но от заброшенности и непонимания, а теперь собирались крупица к крупице подобием снежного кома. На ночлеге рыли яму в золе остывшего кострища, ложились на одну шкуру, накрывались другой. Кормились ягодой и кореньями, добытыми из-под снега и всё же сочными. Её слова кое-как до них доходили — степные наречия все были сходны или казались такими, люди из степи все, как один, поневоле стали «немтырями», то есть чужаками и безгласными. Оттого Ильдико догадалась в конце концов, что хенну — лишь одна из волн большой перекочёвки, довольно слабая. Круг земли, казалось, пришёл в движение, сорвался с корней, и первая волна переселенцев дышала в затылок последней.
Как уцелеть зерну, брошенному в снег и не давшему побега? Как хотя бы дожить до весны и её расцвета?
Но всё же в их скудости находилось место и тому, что сам народ благих менестрелей и грамотеев посчитал бы излишеством. Один из приставших к ним стариков отыскал в хламе, который войско выбросило на обочину, некое подобие цимбал с ободранными, кучерявыми струнами и пару крошечных ложечек для игры. Починил — новые струны пели глуховато, уж откуда он их повытянул, лучше было не догадываться.