Было ли в этом благо для человека? И наказание для Вселенной? Кровь Авеля несла проклятие земле куда более страшное, чем кровь Каина. Первая отравлена, вторая, предваряющая, всего лишь случайна и неуместна. Авель убил по доброй воле — пусть и кажущихся бессмысленными ручных скотов…»

— Да уж, больно это современно по мысли.

— Угм. «А теперь запомните. Насильственно пролитая кровь оскверняет и налагает проклятие. Добровольная, жертвенная — освящает и искупает. Это благословение. Кровь за кровь — отмщение, расплата, но и щедрый дар».

— Я подозреваю, что именно с того рутенское человечество время от времени инстинктивно устраивает себе кровавую баню, чтобы чрезмерно не расплодиться. Моровая популяция, — усмехается Бельгард.

— «И вот вам мой завет, любимые мои дети. Ищите кровь и давайте кровь. Там, где завоеватели и миссионеры древности не находили понятия о первородном грехе, там, где природа и человек заключили если не мир, то перемирие, — именно там вы отыщете свою вертдомскую и одновременно морскую кровь. Я полагаю, что на границе двух сред по-прежнему процветает морская раса — амфибийная, амбивалентная, живущая на суше, как в море: не строя дворцов, не нуждаясь в вещах, не сбиваясь в бессмысленную толпу».

— Вот это да. Сестренка, это ж никак и в самом деле Основатель Филипп.

Бельгарда выпрямляется и смотрит ему в глаза:

— Отец рассказывал, что прадедушка…прапра… Хельмут не один раз с ним говорил. И воплощался однажды. Значит, и писать мог.

Двое — юноша и девушка — поворачиваются друг к другу, оставив книгу в покое. И внезапно, как по наитию, оборачиваются к высокому окну.

И видят иное.

Окон в светлице три: одно, большое, в центре, два других, чуть поуже, по бокам.

Из среднего падает на по-прежнему раскинутые страницы фолианта серебристо-серый, по-зимнему холодный свет. Ветви нагих деревьев — чеканка по вороненой стали. Посреди них возвышаются руины — целый лес полуразрушенных готических соборов, чьи руки в мольбе вздымаются к небесам, чьи очи — розы из множества разноцветных стёкол — взирают на тусклый солнечный диск и на плечах которых лежит некая то ли пыль, то ли пепел. Но что самое странное и страшное — весь этот пейзаж находится почти на одном уровне с подоконником.

А из других окон по-прежнему глядит улыбчивое вертдомское лето.

— Это… — сбивчиво проговаривает Бернард, — это Рутен переплыл реку.

— Да. А на ее берегу сейчас наши племянники, — утвердительно кивает Бельгарда. Отчего-то она куда более спокойна, чем брат. — Арман и Элинар.

…Мальчики любят ловить рыбу с моста рядом с Вольным Домом, где они сейчас гостят в окружении дальней и ближней родни. Пускай они до сих пор не поймали ни одной, даже самой завалящей, пусть вода темна и неподвижна настолько, что облака и ветер в ней не отражаются, — тем лучше: ничто не нарушает здешнего покоя.

Сегодня радужная пелена уже не стоит поперек моста, не затягивает дальние окрестности за ним, как иногда бывало раньше и нередко — при них.

Что там, вдали? Родичи говорили разное: то деревушка или городок наподобие того, что окружает Вольный Дом, то горы по имени Гималаи. Ребята любят обсуждать между собой всякие возможности, но не здесь: спугнуть боятся. Крупную, заповедную рыбу или тишину.

Только здесь на мосту, они соблюдают приличия. Только здесь они становятся по-настоящему похожи.

Как ни удивительно, мальчики от двух перемешанных пар разноземельных близнецов выросли совершеннейшими антиподами. Веселый почти до буйства Арман, черноволосый и синеглазый, кажется типичным кельтом. Элинар с его ровным, внешне покладистым, но «упёртым» характером, светловолосый и зеленоглазый, сразу заставляет вспомнить про свою духовную мать, сиду, хотя удался скорее в деда, Брана. Золото и чернь, сапфир и изумруд в одной оправе — комнаты ли, пейзажа — потому что оба практически не разлучаются и даже не помышляют об этом. Точно два орешка под одной скорлупкой.

Однажды мальчики видят там, за рекой, нечто удивительное — будто облетел пух со всех тополей сразу. Хотя они твердо знают: уж чего-чего, а никаких тополей там не водится. Не сговариваясь, оба швыряют свои удочки на мост и переходят через него — как есть босые, в одних штанах, подвернутых до колен, и рубашонках.

И вот они стоят, полуодетые, на фоне обильного и какого-то странного снега. Причудливо изогнутые ветви, на их фоне развалины величественных зданий, что столпились вокруг, будто цитаты из старинных гравюр. Сады камня, останки былой славы.

У занесенной снегом тропы оба замечают небольшой крест над домиком под двускатной крышей. Капличка. Вместо иконы — сидячая статуэтка ребенка с локоном, что спускается вниз с головки, и с пальцем во рту.

— Это кто, младенец Христос? — отчего-то шепотом спрашивает Арман.

— Похоже, что нет, — так же тихо отвечает Элинар. — Я слыхал о нем — это Гарпократ, «Гор-па-херд», юный бог зимнего солнца. Древние греки решили, что это бог молчания.

— А теперь зима?

— Не знаю — снег какой-то удивительный. Теплый.

— Но этот божественный мальчишка будет молчать? — спрашивает Арман.

— Ты о чем?

— Он говорит со мной. Если мы сделаем то, что он от нас хочет… что мы сами хотим, он клянется, что земля снова вернется на круги своя. Родится заново, как он сам, — и только в этот день Всепобеждающего Солнца.

— Ты угадал… ты считаешь, что угадал его верно? Мы же двоюродные, от этого могут случиться плохие дети…

— Что ты такое говоришь, чудик!

Они тихонько навзрыд смеются — ибо оба, и Арм, и Эли, страх как боятся того, что им предписано, — боятся, хоть им уже по тринадцать лет и по вертдомским понятиям они уже взрослые. Хотя не такая уж в них близкая кровь: один скорее сид, другой почти человек. Под невидимую музыку бытия они снимают с себя всё, помимо плоти, и танцуют — занимаются любовью, каждый из них открывает для себя другого. Сапфиры и изумруды, бледное золото, черный агат… Любое сравнение с драгоценностями бледнеет. Смуглые, стройные, еще неразвитые тела, темные соски, узкие бедра и ляжки, тонкие руки для того, чтобы сдавить в объятиях, напряженная нежность… Руки отверзают, губы кладут печать. Разъятие и внедрение, сплетение судеб и свершение рока… Один закусывает губу от боли, другой — от напряжения. Оба — от счастья. Блаженное страдание, горькое разрешение, сладостный итог всего. И белый пепел, серебристый снег падает на изнеможенные тела, вместе с ними, любовно окутывает их, точно лепестки сакуры.

Бесшумно низвергаются водопады храмов.

Оба возлюбленных просыпаются на влажном зелёном лугу под ветвями, простертыми над ними пышным шатром их живого хризолита. Нет ничего в мире, кроме теплой почвы, деревьев с набухшими почками и грандиозного двубашенного собора из розовато-желтого камня, что рвется к сияющему лазурью небу всей своей окрылённой мощью.

— Гарпократ получил силу — и снова начинает время, и каждый виток его круговорота, каждый возврат к себе, каждое обновление должны быть оплачены. Мы дали земле семя, и пепел оборотился листом, прах стал матерью жизни. Но, говорит он, это лишь начало, — горячо шепчет Арман.

— Ты точно знаешь, что мы поступили как должно? — спрашивает Элинар.

— Разве в тебе самом не записано это лучшим из языков — языком тела? — отвечают ему. Кто — его друг, его внутренний голос, само их обоюдное молчание?

Двое мужчин, две матери юнцов, двое их погодков благоговейно наблюдают за ними в окно Вольного Дома. Собственно, прямо смотреть на таинство им «не достоит», да и не нужно. Лишь бы не грозила опасность птенцам Хельмутова гнезда.

— Совершено, — говорит Фрейри-Юлиана, молодой король Верта и мать Армана.

— Они, чего доброго, думают, что это им сон приснился, — хмыкает Фрейр, раскоронованный король, отец Элинара.

— Пускай думают: наяву они не были бы так смелы, — отвечает ему Юлиан, отец Армана и Фрейров возлюбленный.

— Почему это? Они же из рода сидов, как и мы с Юлианой, — Фрейя пожимает плечами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: