— Ты так думаешь? Современные мне философы утверждали, что вполне можно. Более того, это и есть их обыкновенное мироощущение.
— Они сами сузили свои границы и отделили себя от жизни. Жизнь… ею здесь было заполнено всё, и всё указывало на протяженность и центр, место и смысл отдельных частей. Я бродил по каменным дворцам и садам так легко, как если бы они произрастали в моем сердце.
А потом… лоно сотряслось и начало сжиматься. Я слышал голоса многих существ, иные замолкали, тихо и безропотно растворяясь в камне, но некоторые кричали от страха и боли. Они были по своей природе горячи, как ты. Из жалости я брал их тепло в себя и так раскалился, что боялся перестать быть. Да, тогда я впервые испугался этого! Мир сжимался вокруг и заталкивал меня в свое средоточие, его части истончались и вдвигались друг в друга. Был огромный шум и рев, и жар — почти такой же или тот же, что у меня внутри. Когда же это прошло, я стал только тем, кто есть сейчас. И вы двое уже были рядом.
— Затейливо. То ли третья мировая, то ли апокалипсис. По правде говоря, у меня обширные провалы в памяти, по-видимому, связанные с облучением или с тем, что переел общежитейской стряпни. Так что проверить истинность твоих слов не могу и приму на веру. Да, имя себе ты вынес из твоих подземных приключений?
— Имя? Имя. Ярлык. Да, Джирджис или Акела.
— А я — Уарка или Тутыр. Волк или Волчий Пастух в одном лице, как, впрочем, и ты. Хозяева меня называли двояко.
— Хозяева — это кто?
— Опять не знаешь, ну да где тебе, одиночке. Ну, те, кто тебя кормит, поит, обучает, прогуливает, моет с лучшим мылом и лечит от болячек — словом, семейная опора и щит от житейских неприятностей. Хозяева должны быть у каждого порядочного животного.
— Животного. Не человека?
— Опять стоп машина. Слушай, ты разве не понимаешь, что тоже животное, как и я?
— Нет. У меня никогда не было хозяина.
— А ты поищи вокруг, авось найдешь, — оскалился Волкопес. — Имя ты сам себе, что ли, нарек?
— Не знаю. Оно тоже было внутри. Однако я знаю, что имена даются старшими в роде. Есть они у детей и скота, прирученных зверей и домашних любимцев: собак и кошек, ослов, верблюжат и лошадей…
— О, лошади, — с некоей долей мечтательности произнес его собеседник. — Из за них, вернее, из-за одной из них, та самая штука и вышла. Длинная, в общем, история, как дурной сон, и не по твоему пылкому нраву.
— Я не тороплюсь, Уарка, — хладнокровно промолвил Джирджис. — Незачем меня пугать.
Волкопес перемялся с лапы на лапу.
— Тогда… верь или не верь, а появился я на свет совсем не таким. То есть родился я почти таким, как ты меня видишь, и от захода солнца ровно до пяти ноль-ноль утра был самым обыкновенным щенком, а также, будь уверен, доподлинным сукиным сыном. Всеобщий баловень и активный член клуба «Щенки против вещизма» и общества «Тихая Сапа». Ох, сколько ножек от кресел и столов, диванных обтяжек и ковровых покрытий, телефонных проводов и телевизионных кабелей я извел, пока у меня резались зубки! О туфлях, юбках, галстуках и более интимных предметах умолчу. Сколько вкусных кусочков я спер со стола и даже из холодильника! Сколько царапин и кровоподтеков получили мои младшенькие хозяева во время наших совместных игр! Сколько кошек было развешано по ветвям и загнано в подвалы во время прогулок — я так полагаю, любимый город, если он еще существует, до сих пор держит первое место в состязаниях на лучшую кошачью дрессуру. Да, право, приятно вспомнить на старости лет! Таковы, значит, были мои вечера — ночью-то я спал зубками к стенке. Но вот днем я был человечком, почти как ты, только вот шерсть была куда пореже и посветлей. И рос с человеческой скоростью. Восемь лет человеку — и только четыре года собаке. Человек ходит в школу — пес дом сторожит по ночам. Семнадцати лет мы поступили в институт. С таким вторым «я» мне, конечно, прямая дорожка была в ветеринары или зооинженеры, вот я и пошел в академию коннозаводского дела. Там и других зверей изучали, так что мне было интересно.
На первом курсе был я по натуре даже не солидная восьмилетняя собака, а щенок щенком: зубастый, задиристый и полный гонора. За мной тащилась и вокруг меня хороводилась целая компания таких же неукладистых личностей. Хотя, собственно, славные были парни и девушки: умненькие и широкой души. Вот зубрежки, пиетета и законничества, которые у нас процветали, на дух не могли терпеть и стыдились поэтому показать преподавателю даже те знания, которыми без спору обладали. Ну, в большинстве своем наши доценты и ассистенты были люди понимающие и умели к нам приноровиться. Но вот один, патологоанатом и морфолог, мы его прозвали Гомункулусом… Нам приходилось и в прозекторской работать, а что это такое на вкус, цвет и запах, позволь не объяснять: это было его исконное царство, чем всё сказано — смотри выше о власти закона. Так вот он вечно подбивался ко мне, чтобы я тайком усыпил одну смирную пожилую кобылу, на которой мы учились верховой езде: лет ей было почти двадцать, но еще бодрая. Препаратов, видите ли, из нее понаделать захотелось! Я же его намеков не понимал наотрез. Опасное дело, между прочим: все мы знали, что экзамен по своему предмету он принимал собственнолично.
Черед мой настал аккурат в канун Рождества. Он нам экзамен назначил именно на этот день — из вредности, как я думаю. Хотя всех через себя пропустил без особых телесных повреждений: ну, трояк с лишением стипендии, подумаешь. Однако меня оставил на закуску и вызвал последним. Я уж волноваться начал: о моей ночной ипостаси знали исключительно студенты из самых верных.
И вот представляешь себе? Узкая, как гроб, лаборатория, в полу — осклизлый желоб, с одной стороны — цинковый стол, заставленный формалиновыми препаратами в стеклянных банках, с другой — ящик, а на нем красуется надпись: «Кости студентов». За другим столом, посередине, — Гомункул наш любимый в грязно-белом халате с бурыми потеками и соответственной красоты ассистентка. А на заднем фоне — самый настоящий человеческий скелет, колышимый трепетным сквознячком. Видать, бедолага завалил не один экзамен, а целую сессию…
И тут речет мне наш родимый преподаватель:
— Студент Хазаров, расскажите нам за череп.
Беру в руки нечто бывшее седалищем логического разума, и начинаю поименовывать кости одна за одной. Как по-латыни, как по-человечески, для чего служит при жизни и после нее. Он кивает. Я продолжаю и, представляешь, увлекаюсь всё более. Уже из чистого вдохновения припоминаю такие подробности, что можно найти только в дорогих зарубежных атласах издания прошлого века. Он кивает, хотя, ручаюсь, в этом ни бельмеса. Наконец, я выдохся. А он кивает! Снова начинать, что ли? Вздохнул я, сделал паузу, чтобы набрать воздуха… Гомункульчик вздрагивает, будто укушенный оводом, поднимает свои гляделки — и ассистентка прямо-таки дико ржет: этот гад, оказывается, спал всё это время!
А Гомункул мне вещает:
— Так я от вас и слова по теме не услышал, потомок хазарского кагана. Придется вам осенью прийти.
Что тут скажешь? Он ведь сразу на такой выбрык запрограммировался — из мести. Мне бы проглотить обиду или хотя бы уйти, гордо хлопнув дверью, а я доказывать начал. Пособачились, одним словом. Вот он меня и заколдовал таким образом, что человек во мне перекинулся в волка. На собачью мою натуру это почти не повлияло — я ведь и псом был необычным: ни лапку давать, ни вилять хвостом не соизволял, а гавкал только по крайней необходимости. Поэтому и подвоха сразу не обнаружил: встретил Рождество в своей компании, хлебнули шампанского, хором повыли на луну в ритме хард-рока, по улицам прогулялись, кто в наморднике, кто без. Под утро все, кроме меня, заснули. Солнце начало всходить, а я всё никак не меняюсь, хоть тресни! Боже мой, что я домой напишу!
Потом, когда ребята проспались, они мне показали полосу вдоль хребта и объяснили, почему шея как деревянная. Уж тут как они позвонили домой и оформили мне академический отпуск, как вывели на поводке и куда спрятали — неинтересно. А кобыла та, по слухам, долго еще пощипывала травку и проедала свой пенсионный овес. До самого того подавления тюркских бандитов, они же мирное население, всеармейскими силами. Эх, знать бы, кто она сейчас — препарат или скелет, а, может быть, иной виток перерождения…