— Однако ты возвращался, — сказал Камиль.
— Возвращался — во все те дни, когда Земля Обетованная являла собой образ моей погубленной любви. Всегда и во веки веков — прах и пепел, и пагубное мерцание, насылаемые за грех; я не понимал, к концу или началу времен я вернулся.
— Не сам ли твой гнев стал кольцом и стеной вокруг твоей страны, Арфист? — подумал вслух Мастер.
— Кольцо времен… Конец его не есть ли всегда его начало? — отозвался Субхути на их речи. — В том начале моем я страстно жаждал прозрения и способа избавиться ото страданий, которые вездесущи, и долго умерщвлял в себе всё плотское. Тогда ко мне, почти гибнущему от голода, жажды и отчаяния, вызванного сознанием тщеты моих усилий, пришла крестьянская девушка. Кожа ее пахла жарким зверем, крупные зубы белы, а глаза, огромные, как у священной коровы, бездонны; и бездонна была ее кротость и доброта. Она почти силой заставила меня съесть принесенное ею — кислое и прохладное молоко буйволицы, пресный рис и дикий мед из дупла. Я поел, утешился и после еды и питья захотел также и ее саму. Бездумно и весело перечеркнул я свои упования ради живой жизни, ее прелести и аромата.
— И не раскаялся? — подозрительно спросил Барух.
— Что было в этом пользы! Хотя вначале — о, конечно. Я знал, что изменил Пути, желая спрямить его петлю и получить дары, для которых еще не созрел. Потому и пал. Когда мой Путь в конце концов вернул меня к себе, я счел поражением ту уступку своей животной природе. Да, до сегодняшнего дня я так и думал — поражением и стыдом. Но послушай, Барух: когда она ушла от меня наконец, моя возлюбленная и мать моего будущего мальчика, я увидел вещий сон, который запомнил.
Будто бы проходил я пустыней и видел, как женщина, несколько недель назад родившая ребенка в жалком шатре, бросив сына, металась в поисках воды, потому что сухи были бурдюки, в которых оставил ей запас тот, кто поселил ее здесь, вдали от гнева своей жены, и сухи груди ее, не могшие дать молока для дитяти. Когда она вернулась в полном отчаянии, сын ее сидел в озерце чистой воды, у родничка, который пробился через пол оттого, что он, плача, сучил ножками и разрыл песок. Он давно напился, а теперь шлепал по воде ладошками и смеялся радостно.
— Я слышал в детстве похожую историю о нашем священном источнике, — сказал Камиль.
- А вот чему я сам был свидетелем, — добавил его названный брат. — Тогда, в стране Сипангу, жил я в доме одного деревенского торговца. Как-то в нашу дверь постучали поздно вечером, когда совсем стемнело. Пришла молоденькая женщина, миловидная и в добротном по виду платье, и попросила продать на грош сладких тянучек. Я не захотел будить моего хозяина и обслужил ее сам. На второй и на третий день всё повторилось сначала. А на четвертый она подала мне в уплату сухой листок. «Что это значит? — спросил я. — Если ты бедна, скажи прямо, и мы поможем тебе задаром. Где твой дом?» Она не ответила и казалась очень смущенной и перепуганной. С тем и ушла. Я постеснялся за ней шпионить.
Утром мы с лавочником пошли по ее следам и — верите ли? — дошли до кладбища и уткнулись в свежий могильный холмик. Тут мой хозяин вспомнил, что месяцев девять назад, еще до моего появления, в нем похоронили юную женщину, умершую в дороге, положив ей в рот, по обычаю, три мелких монетки. Женщина эта была беременна. Мигом собрали людей и раскопали могилу: мать была мертва, а ребенок жив. И представьте, во рту у него была та последняя тянучка! Значит, она так любила свое дитя, что выносила и оберегла его и после своей смерти.
— Сомнительно мне, — покачал головой Субхути. — Сказку эту сочинили давно, хотя мало кто ее помнил в стране Ниппон, когда я туда приехал. Как же ты не угадал сразу обстоятельства той твоей ночной посетительницы, едва на нее глянув?
— Понимаешь, Биккху, угадал-то я куда больше, чем признался деревенским жителям. Еще на самой окраине деревни я услышал биение двух сердец — большого, пораженного неизлечимой болезнью, и маленького, едва народившегося. И понадобилось много терпения, красноречия и хитрости, чтобы убедить моих маловеров нарушить запрет и потревожить покойницу, уснувшую летаргическим сном.
— Но следы, как же следы? И могила была цела. Неужели ты, такой правдолюбец, подделал…
— Нет, конечно; ей не так трудно было оставить их самой, выбравшись с оборотной стороны пространства, когда она уже насовсем померла для этого света.
— Много мы наговорили друг другу сегодня, — сказал Барух, — но затейливей нас всех, пожалуй, ты, Мастер. Только мы рассказали о своих женщинах, а ты — ты нет. У тебя самого была когда-нибудь любимая?
Камилл уклончиво усмехнулся, как человек, которому неохота говорить зря, но и уйти от прямого ответа не представляется возможным.
— Субхути. Ты знавал кочевников-рома, ведь так? Они одной с тобой земли, но переняли многие иранские и туранские обычаи, пока изгнанниками шли через эти земли. Как-то ты проходил мимо их становища — по пути в Китай или в иное время, неважно, — и увидел девчонку лет девяти-десяти. Она лепила тесто на раскаленную внутреннюю поверхность земляной печи-тамдыра со сноровкой бывалой хозяйки, и ты залюбовался ею: у нее были мохнатые ресницы, брови как ласточкино крыло и крупные белые зубы, а сама она была черна, легка и певуча, будто кузнечик. Перехватив твой взгляд, она сняла готовую лепешку с самого верха стопки и, положив на широкий древесный лист, вручила тебе — легче пуха и нежнее поцелуя оказался ее огнедышащий подарок.
— Но, Камилл, так давно, — начал тот. Однако Мастер, не останавливаясь, продолжил:
— Барух. Помнишь, ты и твои колхидские приятели наезжали в горное селение — покупать некие особенные груши, которые только здесь и росли? На повороте узкой дороги стояла усадьба, и черноволосая молодуха показала вам дубовое корыто, долбленое из целого ствола, куда их стряхивали прямо с дерева — они были точно из камня! — и сказала: «Берите сколько угодно.» Ярко-зеленые бугристые плоды должны были улежаться недели через две-три, стать золотыми и полупрозрачными от медового сока. Походка юной женщины была горделива, в глазах было чаяние нового материнства; годовалый ребенок держался за юбку, а старший, лет пяти, следил за гостями с дружелюбной настороженностью. Отец его, будучи в отлучке, оставил вместо себя истинного хозяина и защитника.
— Правда, Камилл. Но я и сам еле то помню…
— Камиль, брат мой, — рука Мастера опустилась на тонкое плечо Водителя Караванов. — Помнишь, ты пас овец, живя в доме кормилицы, и они заблудились? Ты нашел их на удивление быстро, в маленьком поселении земледельцев, которые их переняли ради того, чтобы вернуть хозяину. У старухи во дворе ходили черные козы — из пуха таких делают войлок для ваших палаток. Было жарко, и тебе почему-то так захотелось козьего молока! Старуха видела, как ты облизнул губы…
— Старуха! Ее прямой стан был в два обхвата, а волосы вились стальной проволокой и были спутаны, как узор на ладно откованной сабле. Чумазые внуки ее дочерей и невесток с воплями носились по дворику и дергали меня за полы и волосы, вызывая на игру, только я не поддавался — у меня было тут дело.
— Старуха изловила козу с самым большим выменем, облила его водой и обтерла и, пока ты собирал своих блудных овец, подоила; а козлята и дети носились вокруг, едва не опрокидывая ведерко. Струйки звенели о его дно немудрящей музыкой, шипела и пузырилась шапка пены…
— Оно было совсем невкусное, это молоко! Но я выпил, не поморщившись. Старая женщина — я никогда не видел подобной. Она возвышалась точно плодоносная пальма, в ней была сила, и стойкость, и юмор, и она подарила мне сразу всё то, чего я был лишен по причине своего сиротства.
— Ну вот, я вам и рассказал, и напомнил. Все они и есть мои любимые.
— Камилл, но если ты такой старый, почему ты такой молодой, почти как я?
— Разве я один такой несуразный? Погляди на Субхути. На берегу моря он стал совсем юнцом, а веков ему немало. Или Барух. Он прошел не только через иудейскую — через всю земную историю, а на взгляд молодец молодцом. Так и я: родился в сердцевине времен, дошел до конца, а потом возвратился к началу.