Безумное коловращение пространства, где были растворены частицы времени, проталкивало ее к центру — но что таилось внутри? Пытаясь устоять, она всплеснула руками, верхнее фиолетовое покрывало, не удерживаемое более никакой тяжестью, взлетело и воспарило птицей. Повисло на миг и скользнуло в глубь вихря. Реликтовый свет собирался на него, крупицы его множились и слипались в узорные шестигранники, похожие на снежинки, что облепляют крышу деревенского дома, а темные токи ниспадали вниз и оседали прахом. Все отделялось друг от друга и, отделяясь, успокаивалось.
Женщина вздохнула, отшагнула назад — и снова очутилась в пещере.
— Вот ты и побывала за пределом, Ксанта, — Волкопес уже улегся на свое прежнее место. — Сделала, что было надо?
— Вроде. Хотя ничего не знаю наверняка, только чувствую. Это пространство — то ли снаружи, то ли внутри — чего-то хотело от меня и получило. И, знаешь, я поплатилась одним покрывалом за свою вылазку.
— Не рассуждай попусту, а укладывайся назад. Чую, что сейчас принесет назад нашего путешественника.
— Как думаешь, он не заметит, что покрывало сменило цвет? Стало по-иному отражать тепло, например…
— Уверяю тебя, ему не до таких тонкостей.
Вверху зашелестело, со стен и потолка просыпались блестящие крупицы. Мальчик вошел сквозь невидимый проем, отряхиваясь.
— Так никого и не нашел. А ведь дышит, я знаю: вся земля трясется. И пребывает настороже. И ждет меня.
— Ладно, утихомирься. В нашем сне он, ты сказал, не нападает, так что давай выпьем — и баиньки, — ответил Уарка.
— Да, а ты отыскал для меня сказку? — спросила женщина. — Твое дело нынче — меня убаюкать. Иначе пеняй на себя — изо всех оков вырвусь и пойду воевать вместо тебя.
Она не хотела и намеком выдать, что знает куда лучший способ освобождения.
— Я не успел ничего выдумать, прости.
— Зачем же выдумывать? — Ксанта в упор глядела в его слепые очи, и глаза ее жгли из-под покрывал. — Ты сам — поэма. Говори о том, что было записано в тебе от рождения. Сядь рядом со мной, коснись моих колен и слушай внутренность свою…
— Ты права, во мне сокрыто многое. Я жил когда-то вверху, и это была не та земля, что сейчас. Тоже скудная, однако и зелень на ней росла, и бродил скот. Восьми лет я вошел в эту пещеру. Местность вокруг называлась — погоди! Самария. Самарра. Вошел — и выход исчез: то есть нет, он открывался в иной мир, пугавщий меня по моему малолетству. Времена смешались — что было раньше и что стало позже. Оттого я почти не взрослею.
(«Верно: только внешность твоя втихомолку вернулась к самому началу возникновения человечества, — подумал Уарка. — К великому счастью, о психике того не скажешь; хотя мы просто не ведаем, какова душа у животных, не говоря о питекантропе и прочих тупиках творения. Может быть, не хуже той нашей, что пребывает явно — я имею в виду, поддерживает нашу земную жизнь.»)
— С тех пор я все время вспоминаю. До восьми — или после них? — мне было двенадцать лет, и в ту пору я тоже терялся, хотя скорее нарочно: здешние подземные коридоры были полны народу, и мне хотелось найти закоулок, чтобы спрятаться от людей моего опекуна Льва и помечтать. Я бродил и — сам не знаю, как — очутился в Зале Статуй. Некий сумасшедший художник взялся в одиночку придать им, Мужу и Жене, Тергу и Терге, — человеческое обличие. Я наблюдал за его работой, сторожил его сон и в самом конце говорил с ним. Мы вышли вдвоем…
— И что? Вспоминай дальше!
— Стоя у врат совсем иного храма, что попирал собой лицо земли, я узнал в нем тот прежний или, скорее, вечный, вневременной. Я отстал от семьи, вошел. Помню, что я (или не я, а кто-то во мне) говорю с мудрецами-хакамами. Я сижу посреди них — длинные бороды их белее снега — и учтиво задаю им вопросы, и отвечаю, когда они желают ответа от меня.
Они удивлены, как хорошо знает Танах мальчик за год до своей взрослости, но как мне объяснить, какая иная сила говорит через меня!
— Ты перестал быть им, этим мальчиком в Йершалаиме? — резко проговорила Ксантиппа, повернувшись к нему и опершись на локоть.
— Не знаю. Все мои обличья спят во мне. Все мои воплощения и слепки, повзрослев, отлетают от меня, — сказал мальчик словно в трансе.
— Прекрасно. Однако это мечтания, а не выдумки, я же просила сказку, волшебную поэму, то, что хотя и есть в тебе, но пока не проявилось. Роди из себя новое и невиданное!
— Это… это уже есть. И будет называться, — заговорил Джирджис-Акела сбивающимся голосом, будто нащупывая в себе скрытый путь, — баллада… нет! Касыда. «Касыда о влюбленном караванщике».
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь первая
«Рассказал мне куст терновника то, что слышал от заросли камыша, а камыш — от барана круторогого, что водил стадо на водопой, а баран — от пастушеского пса, что стерег стадо, а пес — от хозяина своего Имру-уль-Кайса…
— Славно ты меня убаюкиваешь, — промолвила женщина. — Так, глядишь, и до времени следующей твоей вылазки суть не успеем уловить. Не переменить ли тебе ритм повествования твоего, дабы всем нам троим не заснуть слишком рано?
— Пусть будет, как ты хочешь. Услышал я от них о прекрасной Хадидже из племени-бану Ханиф. «Предводительницей племени» звали ее, хоть она была всего лишь женщина, и «Непорочной», хотя ко времени моего рассказа похоронила она двоих мужей, и «Прекраснейшей», хотя было ей не менее сорока. И всё говоримое о ней было чистой правдой.
Хотя запечатал Аллах чрево ее, и не было у нее ни сыновей, ни дочерей, однако всё равно была она желанной невестой для любого, ибо мужья оставили ей богатство. Двадцать лет было ей в год Слона, когда племя прогнало завоевателей от своего города. Впереди вражеского войска выступало невиданное кочевникам, грозное чудовище, разъяренный слон в полной боевой броне. Тогда первый муж Хадиджи выступил из рядов с одним дротиком в руке и поразил слона в брюхо, и умер под ним. Он был смелый и удачливый воин, и велика была доля военной добычи, что осталась у жены после него.
Второй муж Прекраснейшей взял ее за себя в том же году после выжидания условленного срока, и был он купец, отважный и предприимчивый. Торговал с другими племенами, ходил с караваном в иные земли: Рум и Миср, Иран и Туран, и в Хинд, и даже в северные государства франков. Не столько прибыль и богатства добывал он в своих походах, сколько всякие редкости и диковинки, и не столько редкости, сколько рассказы о обычаях и богах чужаков, о красоте их гор и долин, о глубине их небес, о чудищах, что водятся в их жарких и студеных морях и населяют неприступные высоты. Воплощенное и запечатленное знание привозил он, украшая его своим красноречием, — как и почти все жители города, был он прирожденный поэт. Хадиджа внимала ему с приоткрытым ртом и говаривала, бывало:
— Если бы Аллах дал нам сына, который своими очами увидел бы всё это.
— Погоди, Он, если будет Ему угодно, даст тебе наилучшее, — отвечал купец.
И снова уходил, оставляя жену дома. Ибо никогда не должна супруга следовать за своим мужчиной в его странствиях: она — средоточие мира и сердце супруга своего, а разве перемещается та ось, на которую всё нанизано, и разве не следует надежно укрывать самое для себя ценное, чтобы спокойно странствовать и с радостью возвращаться к нему в конце любого кочевья? Поистине, женщина — не сухой лист и не крупица тамарисковой манны, чтобы носиться по воле ветра!
Всё же как-то однажды и второй супруг Хадиджи не вернулся к ней. Он умер вдали от нее от неведомой болезни, товарищи по каравану принесли его жене последнее напутствие и писаное слово о том, что она отныне свободна и наследует всё, что муж приобрел: богатства, товары, дирхемы и динары, а также тягу к скитаниям, восхищение неведомым и тоску по тому, что закрыто для человека во всех мирах Аллаха, их повелителя и господина. Всё это должна была Хадиджа приумножить и сохранить для того мужчины, который захочет ее — и кого она сама захочет.