И махнула рукой в сторону.

Галина повернула туда голову — и вдруг увидела Орихалхо.

Он стоял метрах в двадцати-тридцати от них, на самой кромке пропасти, по-видимому, только что выйдя из воды и нарядившись в чистое. В одной долгой рубахе ярко-синего цвета, облепившей влажное от купанья тело — крошечные груди, стройные бёдра, крепкие, как двойной орешек, ягодицы, плоский живот, — и с распущенными волосами, что струились по ветру наподобие тёмного знамени. Лицо, еле видное в профиль, было как у статуи на носу корабля — задумчивое, торжественное, выточенное из прекрасного материала.

— Ищет себе благословения. Уступила уговорам.

— Матушка, ты о ком?

— Барбе с самого начала хотел встать с твоим воином в пару, — ответила та. — Даже если бы не нашли лютни или чего подобного. Я дала согласие.

— У Орри есть голос?

— Отчего ж нет? Да и неважно. Барбе нынче удержит и сплетёт любую мелодию.

Уйдя к себе, Галина торопливо обтёрлась — на коже, казалось, остался налёт едкой пыли — и переоделась. Не в тунику с шарфом — в нечто без таких претензий. Широкая, кремового оттенка, рубашка до бёдер поверх юбки, стальной пояс в тонкой золотой оковке вокруг каждого звена. Барбе вроде бы пояс понравился, коли уж тогда перед баней принёс.

Капитул собрался уж весь, невзирая на то, что солнце ещё стояло над горизонтом. Сидели вдоль всех стен на скамьях, в три ряда. Аббатиса уже тут, отметила Галина, моя патронесса тоже. Гостью пустили вперёд.

Музыкант, слегка принаряженный и свежевыбритый, склонился над своей драгоценностью, перебирал ногтевыми напёрстками лады. Улыбнулся, поманил к себе Орри. Тот так и остался в безрукавной рубахе голубого холста, но застегнул поверх неё воротник-ожерелье: лазурит, серебро, кораллы от основания стройной шеи до округлого плеча. И кинжал в ножнах на цепочке — тоже как часть украшений.

— Я не знаю ничего, помимо любви, — произнёс Барбе. — Но ведь и все вы здесь во имя её, поэтому не будет на нас обоих греха и вам соблазна, если так порадуем Господа.

Тронул струны аккордом и запел на самых низких, самых бархатных своих тонах:

Ставил я твоё лицо на пюпитры городов,

Рисовал его мелком на тенистых площадях;

Сколько трепетных ладов вьюгой я свивал в кольцо,

На скольких седых ветрах водружал наш общий дом!

И после перебора струн подхватил, повёл мелодию Орихалхо, и голос его струился, полон лукавства, будто светлый вересковый мёд, терновый мёд из сот, нагретых над огнём:

Поднялась бы на крыльцо, отперла бы дверь ключом,

Но мелодии моей не сумел ты угадать;

Шёлк не сделаешь холстом, хоть прошей заподлицо,

Многоцветная печать мела твоего прочней.

И снова перебор, звонкое рыдание струн, вновь печальный голос:

Обратиться в серый прах — коли красок не сыскать,

Коль уж нет ни нот, ни дней — был уж я совсем готов.

Пауза, во время которой все сердца в большом зале замирают, пропускают такт, готовые рухнуть под ноги обоим певцам, которые вдруг вместо ожидаемой переклички строф затевают диалог на два голоса:

«Но сказала», —

одиноко вступает Барбе,

«Но сказала», —

— быстро, выше тоном и почти навзрыд повторяет Орри, и вот обе мелодические пряди сближаются, сплетаются рифмами неразрывно:

«Полно ждать: ведь и я тону в слезах.

Сеть сплела я из шелков, чтоб тебя поймать верней».

Подхватили друг друга хитроумные созвучия, запрятанные внутри и на конце строк. Исчерпала себя мелодия в финальном, особенно звучном аккорде. Женщины вокруг — да нет, пришли и мужчины, должно быть эти самые, конверсы, лаборанты, рабы и обслуга — не шумят в восторге, не хлопают в ладоши. Встают и кланяются в пояс, все вплоть до старейших. И госпожа Гали — её поднимают и ею кланяются тоже…

Кажется, были и духовные песнопения, практически неотличимые от светских, Орихалхо отпустили задолго до праздничного ужина — сослался на дела и обязанности.

И в свою комнату они явились вдвоём. Уставшие и оттого злее прежнего.

— Что он тебе сказал, уходя? Орри?

— Здешний народ мало понимает в чистопородных лошадях. Стоило бы присмотреть, даже заночевать там. Нет, но какой голос, а?

— Да, не ожидала от него. Ты умеешь союзы ладить.

Неловкая пауза, во время которой Барбе рассеянно перебирает струны.

— Не понимаю тебя, дружок. Поёшь о любви к Прекрасной Даме — а внутри ни одна жилочка не шелохнется.

— Почём тебе судить, сэния, что есть, а чего нет? Знаешь, что скажу тебе: можно любить всех женщин, но не вожделеть к ним. Вожделеть всех подряд — но не любить никого. У меня первое со всем людским родом, я возлюбил равно и жен, и мужей. Второе — с одними мужчинами младше меня. Однако ты удивишься, до чего такое легко в себе преодолеть. Самый простой обет после бедности: не сравнить с послушанием. Но вот насчёт любви я бы не поручился. Любовь не признаёт различий в предмете, на который обрушивается. Невозможно устоять перед твоим единственным.

— Даже если он так тёмен.

— «Чёрна я, дочери иудейские, черна, но и прекрасна». Гали, ты не замечала за собой расизма?

— Откуда такое слово подцепил?

— Чего от вас, рутенцев, не нахватаешься.

— Ну…Орри и вообще полукровка, пожалуй. Как матерь Каллиме и мама Кастро.

— А ты сама?

— Русская, украинка, белоруска, подо всем этим ещё и вольные татарские гены играют. От прабабушки с женской стороны.

— И что — хуже с того сделалась? Так не хули таких, как ты, в мешалке сотворённых. Впрочем, вот как раз Орихалхо — чистая соль Верта, как у нас говорят. Сухопутные вертдомцы, пожалуй, тогда плоть нашей земли.

— Кровь же…

— Короли, властные жертвователи. Вообще все, кто отдаёт себя.

— Барбе, я что, так глупа, что ты вечно подаёшь мне уроки?

— Так умна. Дурням никакие штудии не помогают. Но невежественна до крайности — слушать и то умеешь лишь приходящееся по нраву. Вот подумай на досуге: что следует из русской категории прошедшего времени? Совершенно невообразимой: она лицо показывает. Род и пол.

Отложил свою «Ал-Лауд», свою великую лютню, в сторону. Закутался в одеяло. Повернулся на узком ложе так, чтобы юные звёзды в лицо не заглядывали, вытянулся в струнку у самой стены — и тотчас крепко заснул.

«А, ты ревнуешь?»

Гоген. Судьба, чем-то похожая на её собственную.

Авантюра четвертая

С обстановкой в их келье оказалось просто замечательно. Особенно когда взошёл лунный серп, принявший в свои серебристые объятия два узких ложа и третье за арочным проёмом, Т-образное распятие на стене, подвесной рукомой с двумя дудочками, широкий керамический таз и тумбочку, в недрах коей — о радость моя нежданная! — таился небольшой прогулочный камешек.

На следующее утро, задолго до того, как спящий Барбе впервые переменил галс, молоденькая сестра по имени Кастель постучалась в дверцу.

— Мать аббатиса считает, что сэниа уже успела помолиться наедине, так что умывайтесь и пойдемте со мной. Потрапезничаем чуть позже и прямо в поле. Мэса Орри уже там, со своими родичами.

— А мэса Барбе не надо будить?

— Похоже, он сильно притомился после вчерашнего, да и руки беречь надо.

— Может быть, и не омываться, коли уж с самого раннего утра пачкаться собралась, — проворчала Галина, но деваться было некуда. Сама вчера напросилась.

Небо местами бледнело, местами стыдливо розовело: облачка тянулись по нему легчайшей пеленой, слишком тонкой, чтобы скрыть звёздное хулиганство прошлой ночи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: