И всё же самым большим дивом, затмевающим даже стол из цельного аметиста с неким непонятным вкраплением внутри, было овальное зеркало в полный рост человека, оправленное в тяжёлую раму чёрного дерева и прикреплённое в простенке между окон. От него исходило матовое сияние, как от осеннего неба в тучах, и казалось, что русалки-никсы и рогатые драконы, оплетающие гладь, слегка движутся по окружности, сплетаясь хвостами.
— Какое чистое стекло, — сказал он.
— Серебро, — отозвалась Карди. — Полированное. Но и вправду чистое. А ты что, поддаёшься гипнозу? Хватай-ка ведра, ищи ключ. Он тут, я помню, неподалеку пробивался.
Кажется, родники струились здесь отовсюду — главное, выбрать почище. Сорди приметил такой, где спуск был поудобней, начерпал из него ковшиком желтоватой воды и отнёс в дом.
— Торфяная, — отметила Карди, едва понюхав. — Сгодится для мытья и стирки. Сходи еще раз — по сладкую воду. Это с другой стороны.
Там оказалась яма со стенками голубоватой глины, в которую он с трудом спустился, а еще и вёдра пришлось поднимать выше головы, чтобы поставить на кромку. Однако это упражнение скорее раззадорило Сорди, чем утомило, а когда ему велено было снять печную вьюшку и затопить печь по всем правилам, он так же лихо полез на стул, как давеча на сыпучий склон.
Тяга была замечательная: как он понял, из-за ветра снаружи. Не понадобилось даже «разжиги» — длинных лоскутов бересты, что были положены сверху поленьев.
Тем временем его добычу распределили по чугункам и кастрюлям, загрузили их на плиту, что открывалась со стороны «светёлки», и Карди потянулась к его суме.
— Пока вода греется да обед варится, дай-ка твою будущую украсу посмотрим.
Как ни удивительно, пёстрая оболочка сохранила всю мягкость и гибкость, разве что укоротилась ненамного.
— Пожалуй, я это надвое разрежу. Одну часть тебе, другую себе оставлю для сходных надобностей, — проговорила женщина. — Как думаешь? Велико ведь для одной косы.
Сорди кивнул, соглашаясь. Как ни удивительно, печальное происхождение кожи не то чтобы забылось умом, но не затрагивало души так сильно, как день назад, тем более что голова исчезла. И даже добавил:
— Ты говорила о втором печном канале. Если это еще над дымом повесить? Так делают?
— Отчего же нет, если ненадолго. Прочнее выйдет и наряднее.
Это Кардинена проделала сама — каким-то хитрым манером подвесив кожу внутри на крючок с помощью осинового шеста и тем же шестом подвинув вьюшку слегка в сторону.
Потом оба поели каши, вымылись поочередно в огромной буковой лохани, которую стащили с чердака, заодно полюбовавшись на трубу и башенку изнутри, и голыми закутались в чистую ветошь, что Карди извлекла из сундука.
— Вальтрап победителя на скачках, — с гордостью пояснила она. — Бывший бархатный. Видишь остатки вышивки? «Кинчем Летучий Ветер».
— О. Та самая?
— Реплика, — снова сказала Кардинена. — Ну, вообще-то да. Хотя вернее говорить — реинкарнация. Двуногая.
Непонятно…
Когда волосы и тела высохли, она закрутила свою косу вокруг головы, оделась и велела Сорди облачиться (так и сказала — облачиться) в новое, вынутое из того же сундука, что и попона. И еще в сапоги с тонкой крепкой подошвой вместо башмаков.
— Хватит тебе пинки мирозданию отвешивать, — проворчала она. — Буду из тебя по всей форме ученика творить. Доставай главный предмет — не всё же мне, старшей, руки марать.
Как он справился в темноте и саже и не запачкался, сам не понял. Однако вот оно в его руках — скользит, точно живое, ало-золотой узор выделился еще ярче на потемневшем фоне: как жиром натёрли.
Кардинена достала из груды вещей саблю, поделила кожу пополам. Глухой конец спрятала, трубку повесила на зеркало сверху, как шарф.
— Садись вот перед ним, буду тебя чесать и плести.
Когда свет ударяет в лицо и когда это даже не свет, а марево, процеженное через древесную чащу, твои черты неизбежно кажутся тебе тоньше и более изысканными. И всё же Сорди не ожидал того, что увидит.
Гладкие щёки, огромные глаза с расширенным, как от белладонны, зрачком. Чётко вырисованные надбровные дуги и скулы. Рот — как лук или прихотливо изогнутая раковина.
Чужой облик. Свой… и всё-таки чужой. Красиво до обморока.
А сзади нежные и крепкие пальцы снимали заколку, с которой он почему-то не посмел расстаться даже во время мытья, распускали пряди по спине (как же они отросли, будто месяц в дороге) и расчёсывали поочередно костяным и железным гребнями. От каждого рывка пальцы Сорди вжимались в подлокотник, голова невольно откидывалась на спинку, но тотчас выпрямлялась: глаза близнеца притягивали.
И глаза Карди. Потому что и она стала иная — Сорди видел ее лицо над своим, когда поднимал голову. Более молодое, как у него самого? Нет, скорее — более властное. Шрам выделился резче, ноздри прямого носа чуть округлились, плечи раздвинулись, взгляд — двуединая бездна, в которой мерцают, переливаются алые сполохи…
«Сбиваюсь на недоброй памяти выспренность», — подумал он.
Потом Кардинена разделила волосы надвое и стала скручивать и переплетать их, как веревку, добавляя узкие ремешки из замши. Кольцо с шипами снова оказалось вверху, другое замкнулось на конце. Потянула за концы ремешков, продела тугую косу в змеиный футляр и закрепила наверху.
— Вот. Прости, что заветных слов не говорила, заклятых песен не пела и не разводила на бобах: нет у меня к тому таланта. А теперь встань.
Интонация была новая. Он повиновался.
— Слова мои помнишь? Что должен делать ученик и чего не должен?
— Помню. «Ученик соблюдает три основных правила: не надевает «смертного железа», не задаёт вопросов, пока мастер не спросит, исполняет приказ старшего без возражений».
— Три «не», — она кивнула. — Как я помню, там было и нечто положительное.
— Мастер говорит только раз и только после первого нарушения.
— Так вот. Ты зачем дымовую заглушку отодвинул?
— Тепло снаружи, да еще угару побоялся. Мы в поселении всегда так делали.
— Там это было верно. Здесь и сейчас — нет. В ветер вьюшку отворить — лихо в гости пригласить. Не было у ваших такой поговорки?
Почему ты не сказала о таком, хотел спросить он и осекся. Запретно.
— Ты захотел подвесить змея на древе. Ты взял его себе, — продолжала она. — Я дала согласие, потому что не дело мастера — предостерегать ученика на пути взросления. Смотри не мне в глаза, а в окно!
Те красные блики, что он видел в глазах и зеркале…
Они мелькали среди дальних деревьев. Пока робко…
— Вот, — Кардинена показала подбородком. — То ли искры вдаль отнесло, то ли сам Огняник в гости к родичу припожаловал. Так что одевайся, бери обе сумы, лишнюю одежду — и уходим отсюда. Да поживей — ветер дул от нас, а теперь как бы не обернуться намерен.
Сама она была уже рядом с дверью. По пути вытащила из ларя плотно увязанный тюк с веревочными лямками — наверняка собрала заранее, — перекинула через плечо.
— Ученик желает спросить, — задыхаясь, проговорил он, когда оба сошли с крыльца.
— Ну?
— Почему мы не захотели отстоять дом?
— Романтическая гниль. Сплошной древоточец. Призрак дома, но не он сам. А кроме того… Поворотись через правое плечо и гляди вверх!
Он повиновался. Над башенкой стоял двойной вертикальный столб дыма и пепла, в котором вились, переплетались узкие оранжевые ленты молний.
— Припожаловал, гость дорогой. А потом говорят — сажа в трубе загорелась. Дело, говорят, обычное.
Снова они почти бежали по краю поляны.
— Лес погибнет.
— Верно. Он сам об этом просил. Единственный способ омолодиться: люди только для своих нужд делают росчисти. И лес берут спелый, а не сухостой и бурелом, как надо бы. Разве не их дело — холить и лелеять?
— Всё живое погибнет.
— Э, нет. Гады и всякая мелкота тиной и ряской затянутся, в грязь закопаются, в болотных бочагах пересидят или под корни забьются. Сами корни ведь останутся целы. А прочий лесной народ, набольшие звери к реке побегут… Как мы.