Тем временем они двигались будто внутрь горы: светлые доломиты сменились тёмным базальтовым гравием, дорога почти незаметно сузилась, по бокам вместо пологих уступов глянцево чернели вертикальные столбы. И Сентегира стало совсем не видать — будто небо сомкнулось с землёй и закрыло всё подчистую. Зато под копытами заплескала вода, пробивая себе встречное русло.
Это начался дождь — негромкий, обильный, внутри которого, по примете, не было места громам.
— Отпустило вроде, — удовлетворённо сказала Карди. — Только давай всё-таки скакунов наших побережём. Нет пути против стигийских вод.
Произнеся эту загадочную фразу, она показала рукой в сторону — там в подножии одного из каменных исполинов виднелось пятно еще большей тьмы. Это была не пещера — скорее выемка под карнизом, которую, видимо, образовал поток.
— Карди, откуда тут река? Место ровное, — проговорил Сорди, борясь с внезапно усилившимся течением.
— Ближнее озеро переполнилось.
Они сошли наземь и вели коней в поводу: спереди карниз нависал так низко, а естественный порожек был так высок, что Шерлу пришлось прижать уши, но в глубине у самой стенки оказалось чуть посвободней. Там и поставили обоих жеребцов — не расседлав, только сняв сумы на пол.
— Не зальёт нас?
— Вряд ли: до весны еще неблизко. Да авось выплывем, с лошадками-то. Нет чтобы тебе про камень спросить — не обвалится ли прямо на наши головы.
— А что, может?
— В принципе здесь всё может случиться.
Карди откинула капюшон, перекатила ближе к ногам небольшую глыбу и села, вытянув ноги и прижавшись спиной к боку лошади:
— Садись рядом и грейся. Сардер нисколько против не будет. Это Шерл гордец — прямо как его бывший хозяин.
— Не к ночи будь помянут?
— Какая теперь ночь — сплошной ливень. Смешалось всё.
— Тогда ученик просит не отделываться обиняками.
— Платишь?
— Обычной монетой.
Оба со значением переглянулись. «Ну конечно, побратим ей рассказал всё до последней ниточки», — сказал себе Сорди. Он начинал привыкать, что знание распространяется тут по неким мгновенным каналам.
— Да будет так. Но ты имей в виду, что тебя самого как разменной мелочи может на всё и не хватить. Повышай себестоимость.
Она помолчала, задумчиво пошевеливая прутиком, зажатым в руке.
— Вот ты думаешь — хвастаюсь я, что одним рискованным движением переломила ситуацию во время осады. И верно думаешь: что может один человек, если он не стоит в нужном месте и в нужное время! Хотя я-то как раз стала. Насчёт места — этого театрального эффекта — не так важно. Что я с какой-то дури себя мусульманкой объявила по всей форме — куда важнее: и Керт, и Карен были из них, и две трети людей в осаждавшей армии, а в осаждённой едва ли не все. А что я так и осталась внутри стен, в качестве почётного заложника и скрытого наблюдателя — так то было самое главное.
Братство ведь делилось не на тех или этих. Карен был такой же «белый», как Стейн, свидетель моего побратимства. Примкнувшие к делу, которое считали правым. Отщепенцы, откуда бы их ни выгнали за жестокость и мародерство, считались Оддисеной чёрной, если у них была особенная выучка «людей начала». Таких было сотни две-три — Братство ошибалось в людях редко, а карало без раздумий. Но были еще стратены, которые числились сами при себе. Стоящие над схваткой. Нет, не совсем: некое подобие политических убеждений у них было. Типа «мы хотим Лэна для самого Лэна». Вольного выбора, не навязанного сверху. Самобытности культурной и религиозной. И у них был доман, причём доман высокий.
— Он.
— Именно. Из нас тогда никто не понимал, чего он добивается. Автономии? Ты сам у себя видел: либо Великая Россия, либо пригоршня праха. А этот доман — Денгиль Ладо его звали — думал о чём-то вроде глубинной религии. Нет, снова не то. По существу, он хотел освободить всё как есть Братство от подчинения иной силе. От ангажированности. Но не ради того, чтобы оно конкретно уселось на самый верх.
— Это называется утопия.
— Нет, это называется «точка схода параллельных прямых», — Карди усмехнулась в полутьме. — Власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно, но если имеется стрекало или стилет, которым постоянно грозят или погоняют… В общем, враждующие стороны на фоне грозных социальных явлений поспешили замириться и утрясти мирные условия. Кэлангов — так прозвали наших с Нойи и Армором противников — выпускали из стен и страны сильно пообщипанными, но холодное оружие оставляли. Естественно, я имею в виду не такие лезвия, как твой памятный ножик. Офицерам разрешали селиться даже в крупных городах — до времени отбытия за границу, естественно. Или полной легализации и натурализации — типа женитьбы на крестьянке и перехода на штатское положение, ты понимаешь.
Вздохнула.
— Проходил месяц за месяцем. Днём я работала или каталась на моём дарёном жеребце, ночами разгуливала пешком и без охраны. Вот в таком ягмурлуке, из-под которого ничего толком не видать. Тут вот еще что — от переживаний или просто от походной обстановки, но почувствовала я себя скверно: пот, лихоманка, злой кашель. Теперь гадаю: туберкулёз то был незалеченный или что похуже. Кровью, однако, не харкала и боль была почти терпимая. Но вот чувствовала себя, скажем так, неполноценным залогом.
Вот, значит, иду однажды по снегу, а он такой нежный, прямо насквозь светится под полной луной. Осень седая, солнце бессонных. Ночь без смертей и печалей. Выше ветвей и вершин сосновых звёзды на привязи стали.
Я нередко и сейчас на стихи сбиваюсь, заметил? А тогда, я думаю, проборматывала свою ритмизованную чепуху вполне даже громко. Пока не дошла до скамьи, что выступала из фигурной каменной ограды, знаешь такие? Их плавят и льют, а не режут. Так, по слухам, статуи на главных твоих высотках сделаны. Ну, повалилась на сиденье, запахнулась поплотнее. Чистый холодный воздух всегда мне помогал, до горной войнушки я даже думала, что насовсем вылечилась. А в ту пору мне вроде как ещё и луна ворожила, только воспеть ее надо было как следует, причём вслух. И в очи ей прямо не глядеть — гордыню свою тем явишь. Горит колючая звезда на бледном небосклоне, и в мире слышится тогда хлопок одной ладони. Полупрозрачная луна среди ветвей повисла — кусочек булки в молоке, жемчужина в короне. Всё дремлет в глубине пруда, ни щук, ни змей в помине, и в кой-то век моя вражда в пуховой спит перине.
И говорит мне со спины воспетое светило этаким приятным баритоном:
— Ничего, завтра жизнь вернётся на круги своя. И то: всё хорошо в меру. Немножко покоя, затем чуточку драк и убийств — и порядочная толика грызни за кусок власти, чтобы кровь в жилах не протухла.
— Что-то больно ты скептик, госпожа Селена, — говорю.
— Так то ж не я, а кошка на заборе, — смеётся голос.
Как я его упустила из виду: за сугроб на воротном столбе приняла? За раскидистое дерево? Шевельнулся, вспрыгнул на гребень стены, сел, свесив ноги на мою сторону. Лицо скрыто тенью, одни глаза блеснули в отражённом свете действительно, как у кота… или волка.
— Что же это вам не спится, кавалер? — говорю.
— А вам, красавица моя?
— Почём вы знаете, красива я или нет?
Это уж флирт пошёл. По виду, по крайней мере.
— Слепой, что ли? Я ночью как днем вижу, и через капюшон, как через марлю.
— Я зато нет, — говорю.
Тут он соскочил вниз и распрямился прямо передо мной, так что неземной свет прямо в лицо ударил.
Ох. Сколько лет ему — не поймешь: то ли тридцать, то ли все пятьдесят. Фигура эфеба, осанка танцора, раскиданные по плечам волосы что сено в стогу — сверху на них отблеск луна кладёт, а изнутри темны. Лицо с точёными чертами и ртом как бы иссушено, выглажено до костей солнцем и ветром. Смуглая кожа — это уж точно видать. Такие лица и ночами не светятся, только бледнеют. Странно светлые глаза: раёк почти сливается по цвету с белком, а зрачок кажется в пол-лица. Весёлые, жестокие, шалые — берут за сердце и не отпускают. На душе от них ветер подымается. Наряжен в старую форму лэнских десантников, кажется, я даже штопку увидела — такую изящную, будто женщина вышивала. Хотя такой материи, как на его куртке и брюках, сносу вообще нет и не предвидится. Высокие шнурованные ботинки на крепкой подошве потёрты, но сидят на небольшой ноге как влитые. И, понятное дело, капюшон на плечи откинут, будто не холодно ему вовсе: этакий денди.