— Я буду здесь учиться. Первый семестр как-нибудь нагоню, — были первые слова ее, адресованные дядюшке Лону.
— В какое высшее училище поступаешь?
— Уйду в отставку и присмотрюсь.
— Отставки я тебе, пожалуй, не дам. И зачем? Бывшему фронтовику труднее поступить в институт в начале учебного года, чем, так сказать, действующему. Ты как думаешь насчет зачисления вольнослушателем на отцовский факультет Военной Академии?
— Военные переводчики и политорганизаторы. Кузница агентуры влияния.
— Я же говорю — вольнослушателем. И вообще ты зря. Профессура там старая, еще доэйтельредовского замеса. Сам курировал. Новые тоже не очень одиозны. И тебя по старой памяти примут с радостью.
Соблазн был велик: штатской ее не очень-то пустили бы в Горную Страну. А языки давались ей всю жизнь легко.
— Согласна. Вы умеете уговаривать. Но вне Академии и службы буду носить штатское. Соскучилась по неуставным юбкам.
— Какой такой службы?
— Не оставляйте на столе важных бумаг. Свое имя я могу прочесть не только вверх ногами, но даже в вашем рукописном исполнении.
Он поднял руки.
— Сдаюсь. Будешь моим первым секретарем со знанием всех языков и правом входа ко мне в любое время суток. Формулировку найдем. Словом — вместо Марэма, я его делаю первым министром.
— Идет.
— А твой Нойи будет начальником военной охраны Дворца Правительства, Армор берет себе город Лэн и курирует всю землю, причем оба остаются под твоей рукой, как и прежде. Скажешь, я плохо устроил?
— Божественно!
Однако в случае полнейшего довольства в ее интимном кругу было принято говорить: «Полный блямс. Махнем не глядя, как на фронте говорят».
В Академии ей, тем не менее, было привольно. Помимо всех благ, философию и историю религий приходил читать Арно Шегельд, потомок того самого Шегельда, великого астронома. Его самого студенты прозвали Звездочетом — не только из-за родства, но более — за худую, как жердь, фигуру, высокий рост и привычку неожиданно, посреди лекции или в буфете, воспарять к небу.
Вот одно из таких воспарений.
— Бог, по идее, есть нечто — или некто — в принципе непознаваемое для человека. Поэтому нет смысла ни утверждать, ни отрицать бытие Божие, тем паче — напрягать разум и логику в попытках воплотить Его в чувственную форму. Я лично подозреваю, что Он вообще не существо. Далее, то мироздание, что нам дано в ощущениях, — лишь приблизительный слепок истинного, которое не может быть постигнуто исходя из обыкновенных пяти чувств. Так существа-двумерники, если они есть, могут разглядеть свое домашнее пространство лишь поднявшись над ним в третье измерение. Представьте себе положение трехмерного (если не считать четвертым измерением время, что спорно) человечества перед лицом двенадцатимерной вселенной! А что она по крайней мере такова, утверждают многие математики. И чтобы ее постигнуть, необходимо подняться над ней в некий эпицентр. Это вообще принцип любого познания. Бог именно такая центральная точка и великолепная гипотеза, позволяющая «с высоты орлиного полета» объединить мир в систему. Гипотеза, в которой я, в отличие от Лапласа, еще нуждаюсь. И хотя, как любая научная гипотеза, она позже может быть заменена более достоверной, значит ли это, что человечество откажется от Бога на более высоких ступенях познания?
Тут он обвел своих адептов ироническим взглядом, убедился, что они преданно глядят ему в рот, и продолжил:
— Бог-то по своему же определению неисчерпаем, и человек — его подобие. И вполне может статься, что поднявшись на новую ступень познания, мы снова встретим Бога, проникая в Его и, естественно, в свою сущность все глубже. Ибо человек и Бог — две стороны одной монеты, Кай и Кайя… жених и невеста… Меджнун и Лайла… и много еще возвышеннейшей чепухи, которая, при ближайшем рассмотрении, оказывается парадоксальной истиной. Разве не так?
Он ожидал, что его будут оспаривать с материалистических, на худой конец, пантеистических позиций. Но Танеида, легко раскусив это, стала наступать на саму идею богоподобия, исходя из исламской ортодоксии, которую ей преподал блаженной памяти Карен. Когда же Звездочет извлек на свет Божий знаменитый библейский хадис, обнаружилось, что в суфизме она понимает чуть ли не более его самого и к тому же виртуозно умеет говорить эзоповым языком. С тех пор он выделял ее изо всех прочих курсантов-академистов, причем отнюдь не из-за красивой внешности, что в его возрасте и при его богатом жизненном опыте оказалось не таким уже значимым.
Дома у нее тоже всё бурно менялось в цивильную сторону. Лон-ини выписал из эркского леса Идену с обоими взрослыми отпрысками и подарил ей усадьбу в Ано-А, принадлежавшую ранее ее отцу, ныне покойному. Танеида нашла, что мать изменилась несильно, только поуменьшилась в масштабах: перманентно молодая, флегматичная, белая. Бурных родственных чувств они друг к другу не испытывали. К братьям ее тянуло больше: за эти годы они обусатели, посолиднели и теперь нисколько не походили на деревенских парней. На солдат — тоже. Старший, Эно, подался на юридический. Элин, младшенький, об учении пока не думал, но по уши, по нос, выпачканный машинным маслом, погрузился в технику. Завел мотоцикл с коляской и катал по окрестностям свою молодую эдинскую жену. Эно — тот был окручен лет пять назад, и тоже не с лесовичкой.
Дом за двухметровой стеной из дикого камня, окруженный парком и яблоневым садом, был низкий, облицованный желтоватым мрамором и уютный. Веранда повита плющом, с другой стороны — эркер, или фонарь, тоже с дверью. Между ними — нечто среднее между коридором и длиннейшей анфиладой, цепь комнат с широкими арками вместо дверных проемов, каждая — своего цвета и отделки, и из любого такого отсека по обе стороны двери вели уже в обыкновенные комнаты. Ей предназначили самую лучшую, одновременно гостиную и кабинет. Огромное, во всю стену, окно, ковер на полу — нога вязнет. Кругом набросаны кожаные подушки. В одном углу письменный стол, в другом — альков с кроватью. Что самое ценное — из ученого угла дверь ведет в библиотеку, где прочно поселились ее книги. А в ней — кругом всех четырех стен зеленый бархатный диван, переходящий в книжные полки. Чтобы к ним подойти, по боковой лесенке забираешься на широкую спинку, своеобразный променад без перил, что идет вдоль книжных рядов обшитой деревом тропкой. Посередине книжной залы — несколько горшков с цветами и карликовый фонтан.
Танеида обошла весь дом, пощупала ковры, потрогала обои, постучала ногтем по стеклу в кабинете — знакомый оттенок, голубовато-металлический, как в дяди-Лоновом бронированном лимузине. Осталась удовлетворена осмотром.
— Только, жаль, редко смогу сюда наезжать. Работа, Академия… Словом, я уже решила: покупаю себе домик в Эдине, сколько-нисколько денег набежало за годы службы. И книги тоже отсюда перевезу, самые любимые.
Дом находился в Эркском квартале. Нахальные эркени мало того что построились у самого центра, так еще завезли для домов отборную лиственницу с Севера. Практичные эдинцы выучили их пропитывать дерево от жука и огня, да и без того стояли приземистые, серебристо-серые строения чуть не веками. После войны они стали дешевы, так что отсроченного офицерского жалованья хватило и на то, чтобы вложить в старую скорлупу новое ядро. В спальню она поместила низкую и широкую кровать с валиком вместо подушек того образца, к которому приучилась в Лэне, на кухне — мощную электроплиту, кофейный комбайн и холодильник с морозильным отделением. Кабинет окнами выходил на улицу, и защиты не было никакой, помимо двойных штор: прозрачных, кремовых — нижних и плотных, коричневого узорного шелка — наружных. Стены обтянуты старым гобеленом, под потолком резной фонарь из мамонтовой кости. Фигурная дубовая мебель собирала на себя всю пыль из окружающей атмосферы. Для приема гостей служил гимнастический зал, где в иное время не было ничего, кроме паласа на полу и круглых ротанговых подушек.
Побратим поселился рядом, через забор, но уже на другой улице. Танеида все-таки его оженила, из двух копен сена выбрав ту, что плотнее смётана. Эннина, младшая дочка Марэма, круглолицая и сероглазая, легкая на ногу и быстрая на язык, была из тех, кто удерживает около себя мужчину, нимало об этом не заботясь, просто самим фактом своего бытия. Старшей, Рейне, то бишь «королеве» (профиль как на старинной бронзовой медали и такого же цвета кожа, гладкие, точно тихое озеро, черные волосы до плеч и холодноватые глаза), она вовремя показала доктора Линни, которого — на свою шею — выписала из его санаторного убежища. Он как раз стосковался по пластическим операциям. В очередной, сотый, наверное, раз перетягивал ей кожу под местным наркозом, иссекал благоприобретенные шрамы по какой-то особой методе, заимствованной у древних, поил мудреными травяными составами. Среди новой знати он приобрел популярность своими культуристскими методами, диетами, массажем и тому подобным модным, по его личному мнению, вздором, а сам потихоньку работал над проблемами регенерации тканей, взятыми в каком-то очень сложном ключе. Из-за этого Танеиде и на лекции, и в иные присутственные места доводилось ходить в бинтах. «Зато шрамы останутся у вас только внутри», — обещал он клятвенно. С Нойи он сошелся домами, мужья и жены часто гостили друг у друга или у Танеиды в избушке. Притаскивали с собой и дворцовых гвардейцев понезауряднее. К примеру, был такой Дан, лейтенант с двумя высшими гражданскими образованиями. Создавался зародыш ее кружка, «самурайского салона», как любил острить Нойи. У всех были свои прозвища: побратим — Белоснежка, доктор — Восклепиус, сама она — Киншем, по имени знаменитой венгерской кобылы арабских кровей, родоначальницы породы и бессменной победительницы всех жеребцов на скачках.