Итак, мы неторопливо шествовали под ручку по тесным улицам, через городские ворота и вдоль пригородных аллей. Здесь дома были не так скученны, а их владельцы — не так скрупулезно чистоплотны: никому и в голову не приходило мыть брусчатку намыленной шваброй и выпалывать траву, которая, щедро удобренная, лезла тут изо всех щелей. Чем дальше, тем привольнее росли деревья, пряча за собой фасады особняков, изгороди и конюшни.
Моя спутница остановилась у одной из оград и постучала в калитку тяжелым кольцом, висящим из пасти бронзового кота с двусмысленной улыбкой. Открыл молодой мужчина с военной выправкой, что слегка меня насторожило. Впрочем, когда мы шли через парк к небольшому зданию, навстречу нам попадалась одна лишь дамская гвардия. (Странно, что я уже тогда угадал это словцо — гвардия. Хотя они явно казались сделаны на одну колодку: белокурые или русые, невысокие и гибкие, с заученной грацией движений и независимостью манер.)
В доме, строго говоря, было не два этажа, а три, точнее — один и две половины, потому что в цоколе были на уровне земли прорезаны узкие поперечные щели, а горбатая крыша в моих глазах, уже искушенных в здешней архитектуре, означала просторную мансарду с раздвижными оконными рамами. Многоступенчатое широкое крыльцо, на которое мы поднялись, вело к двустворчатой двери, которая открывалась в холл.
Внутри меня поразило обилие чужеземной зелени и огромные, чистой воды зеркала, в которых она отражалась всеми листьями, цветами и плодами. Помню, что девушка оторвала от ветки маленький изжелта-зеленый лимон и дала мне понюхать, а потом засунула за ворот моего камзола ветку с мелкими розовыми колокольчиками. Дальше я краем глаза увидел католическую часовенку, где на колоннах у стен толпился жизнерадостный каменный люд в костюмах местного кроя, а напротив нее — библиотеку, где книжные шкафы перемежались с нагими беломраморными статуями героев и богинь. Это языческое зрелище возмутило мою кровь куда более, чем присутствие живых мадонн и венер, которые, обступив, затеснили меня в третью комнату, оказавшуюся столовой. Похоже, в здешних краях ни одного сколько-нибудь важного события не могло произойти без освящения его трапезой!
Тут я узрел низкие поставцы с японским фарфором, более драгоценным, чем серебро, и резным свинцовым стеклом: чашки и бокалы, блюда и вазы… Меня усадили за квадратный столик черного дерева, накрытый на один куверт, и две молодые особы взялись мне прислуживать.
С трудом вспоминаю, что ел и что пил, осталось лишь впечатление сна во сне, какого-то волшебного приключения: может быть потому, что уже в первый стакан черно-багряного тягучего вина было что-то подмешано? Хотя нет, здесь играли честно.
Потом мой конвой, смутно шелестя юбками и голосами, поднял меня с места и доставил, огрузшего плотью и слегка воспарившего робким своим духом, — прямехонько в спальню.
Здесь на стенах, обтянутых бледно-зеленым бархатом, были узорчатые кованые экраны с изображением различных диковинных птиц: павлинов с распущенными опахалами, глуповато-горделивых страусов, попугаев и китайских петушков с лентообразными хвостами, свисающими с высокого насеста вплоть до земли. Неописуемое изящество работы заставляло думать, что всё это из золота или хотя бы электрума, его сплава с серебром, но, пожалуй, это была только латунь; так же, как и оковка царского ложа, почти квадратного, с белейшими батистовыми простынями и твердым валиком в изголовье. Ложе стояло как бы на острове из мехов или на лежбище морского зверя.
Видимо, мною овладело то оцепенение, которое иногда нападает в миг особенной душевной тревоги и беспокойства, пусть и благого. Или я уже почувствовал колдовскую силу вина? Во всяком случае, я безропотно позволил девицам раздеть меня и облачить в ночной халат и рубашку.
— Ждите хозяйку. Она придет вернуть вам долг, которого вы так давно не требовали, и выполнить обещание, о котором вы позабыли, — сказала одна из них.
И я заснул, будто канул в бездну.
Очнулся я из-за того, что около меня было нечто теплое и дышащее, и это теплое и дышащее было женщиной.
Я приподнял голову и в свете масляного ночника увидел гладко причесанные светлые волосы, исчерна-синие глаза и смеющийся рот. Всё остальное было скрыто широким бесформенным одеянием из тонкой ткани, доходящим до шеи, до кистей рук и ступней маленьких ножек… Франка!
— Ну что распахнули глаза, тезка? Я же обещала спать с вами — и спали бы себе мирно.
— У меня в мыслях не было чего-то с тебя требовать, но твое обещание я понял совсем иначе.
— Разумеется, — она перекатилась на спину. — Однако выразили вы это понимание так, что все на борту потом смеялись. Запомните: с дамой любезничают, нежничают, балуются и играют, бьются и делают детей — в зависимости от цели, преследуемой плотским соитием, — но уж никак не спят и не лежат аки бревно. В этом отношении динанский язык много точней английского.
— И всё же зачем ты первая свалилась мне на голову? Посмеяться за компанию?
— Девы мои, верно, объяснили: я не люблю быть в долгу, даже — и особенно! — перед беспечным и нерасторопным заимодавцем. По-моему, вполне христианское чувство.
— А что ты меня соблазняешь, это тоже по-христиански?
— Чш-чш, — она, заливаясь колокольчиком, увернулась от моих объятий. — Только не распускайте лапки, чопорный сын Альбиона, мне не одни только спицы приходилось ломать. Лежите смирно!
Ее левая ладонь легла мне на плечо, и я ощутил как бы сгусток пульсирующего пламени, которое растекалось у меня под кожей, постепенно обволакивая всё внутри животным теплом. Тогда она провела пальцами правой руки от ямки на моей шее к самому сердцу, и глухая тоска по несбывшемуся и не могущему сбыться заставила его замереть, а когда оно снова вытолкнуло из себя кровь, это была уже не моя кровь и не моё сердце. Всего меня уже не было: лишь гнет отравных полуночных желаний, которые нарывом сидели в мозгу и жалом — в плоти, и ясный огонь, что теснил их, и гулкий бубен в груди, что заклинал и изгонял. И когда уже я был не в силах терпеть гной внутри, Франка внезапно охватила меня всем жаром обеих своих рук и опрокинула поверх себя.
Я было испугался, что раздавлю девушку, но мое массивное тело обволокло ее, как мякоть плода — его твердое ядрышко. На мгновение я почувствовал ее без оболочек: крепкие груди с шариками сосков, трепещущий стан, и распахнутые крылья бедер, и дразнение волос между ними — и излился со стоном и ревом, со счастливым стыдом полного опустошения.
Когда я опомнился и вернул себя себе, она уже успела переодеться в другой точно такой же балахон и сидела рядом на постели, подогнув под себя ножки, ласковая, чуть насмешливая. Будто ничего и не было!
— Спасибо тебе. Ты не такая, как все прочие женщины, — сказал я, не глядя в глаза.
— Знаю-знаю. Вы не представляете, сколько народу мне это говорило и по каким странным поводам. От британок, по крайней мере, я отличаюсь тем же, чем жесткий подголовник у вас в головах — от пуховой подушки.
— Почему ты это проделала? Это грех для христианки… для католички.
— Не больший, чем не платить долга. И ведь, собственно, я при этом не присутствовала… почти не присутствовала. Тепло рук, и голос, и касание ткани…
— Да, а зачем ты так оделась?
— О, на телах жительниц Динана начертано, как на клинке алмазной стали: «Не обнажай попусту». Вы видели, тезка, что надевают на улице наши тюркские дамы, особенно в больших поселениях? Или вуаль, или глухое покрывало до пят. И всё для того, чтобы стать просто символом уважаемой особы. А я хотела быть для вас самой собой, не женщиной, не знаком похоти, а Франкой, от «франк» — свободный. И в свободе своей служить вам.
— Ты здесь госпожа, если я верно понял.
— Ну конечно. По обычаю, я делю с моим мужем его власть и его сан, а они немалые. Но чем богаче человек, тем меньше он нуждается в том, чтобы выставлять свое богатство, чем знатнее — тем проще должен вести себя, ибо знатность и богатство уже становятся бесспорной частью его самого. Только выскочки и скоробогачи заносятся. Разве у вас в Англии иначе?