— Я вот какао пил с тех пор, как себя помню.
— То-то и заметно, — отозвалась она саркастически.
Но неугомонный отрок уже что-то сыпал в кастрюльку, молол в пыль на армянской ручной мельничке, растирал в пальцах, нюхал и, наконец, собравши вместе, залил кипятком и поставил на открытый газовый огонь. При этом он напевал на мотив известной детской песенки следующие удивительные слова:
«Разродилися стихом
Тридцать три коровы:
Пейте, детки, теобром —
Будете здоровы!»
Вышло у него, и в самом деле, нечто непревзойденное по цвету, вкусу и аромату: пены вздыбилась целая шапка.
— Так ты зачем меня приглашал? — сказала она, выпив три четверти кастрюльки и заметно тем умягчившись. — Сообщить, куда собрался податься? Этого мне не нужно. Хоть в шайку «крутых».
Олька покачал головой:
— Туда — точно не пойду. Хоть я, в натуре, потомок всех диккенсовских добродетельных преступников сразу: и тезки Оливера, и Николаса Никльби, и Дэвида Копперфильда, а в придачу — Барнеби Реджа.
— Угу. Насчет последнего ручаюсь, — сказала Зенобия, которая как следует читала у Диккенса только эту одноименную повесть. — Профессии у тебя ведь нет никакой?
— А у вас в тринадцать лет какая была? Выпускной класс музыкальной школы?
— Нет, тогда я уже с фортепьяном расквиталась и ушла в школу верховой езды, — ответила Зенобия. — Дзюдо стала заниматься. Стихи еще сочиняла — в год по чайной ложке.
— Надо же! Так начать — и так кончить.
— А это еще не конец, — она поглядела на мальчика с некоторым лукавством.
— У меня — тем более: вся жизнь моя одно сплошное начало, — отозвался он. — Сказать секрет? Есть у меня профессия. Семейное ремесло, ужасно традиционное и одетое пылью веков. Только нельзя назвать, какое: счастье спугнешь.
— Помочь не требуется? Пока в самых верхах, знаешь, не спохватились. Поговорю кое с кем, квартиру выдадим из спецфонда для выпускников детских домов. Твой хитрый подвальчик туда перевезем. В другой город, конечно. Знаешь, это даже лучше всего — тогда ты из нашей компетенции прямым ходом уплываешь. А принимать меры не надо — значит, и мстить будет не с руки.
— Теобромическая логика. Вы чувствуете, Зено?
— Это что я добренькая? А-а. И ты поплывешь, и я уже плыву с твоего шоколада. Ты чего туда втер и намешал, прохвост малолетний?
— Ничего дурного, правда-правда. Это вы сама перенервничали, а теперь отходите.
— Но о квартире я со-о-бражаю туго, — ответила она, чуть притормаживая на отдельных слогах, но в целом куда более плавно и ритмично, чем обыкновенно говорят люди. — Пропишем в соседнем населенном пункте — и с концами… то есть без таких концов, что цепляются. А с пропиской и работу себе отыщешь. Не в подземелье же твоем тебя регистрировать?
— Э, нет. Еще не было человека на земле, который бы меня прикнопил к определенному месту на карте родины. Не той мы породы.
— Знаю я, из какой, — в голове Зенобии кружилась метель, а, может быть, звезды водили бесконечный хоровод. — Только слова на язык не идут. Расскажи ты вместо меня, ладно?
И он стал по-своему перелагать притчу, которая и в самом деле была ему до боли знакома. Начал он так:
— Разумеется, все мы родом из детского дома, кроме тех, кто родом из детского сада. Что до меня, то такое дитятко таких родителей в самый раз кое-кому показалось упихнуть на казенную кормежку и о нем позабыть. Нет, то не сами мои родители такое сообразили, а те, кто над ними гласно и негласно надзирал. Ах, да вы что, совсем молоденькая и не знали, что это бывает сплошь да рядом? И что мои папа и мама прекраснейшим образом были тогда живы, тоже не знали, да? Ну конечно: ваши братцы и сестрицы по полицейской форме наивны, как груднички, и вообще не подозревают, что таких детей, как я, любят не только дальние родственники, но и ближние и ближайшие. Да что там — родственники! Целый клан. Семья. Но о том как-нибудь в другой раз.
— А кто был крестным отцом клана? — спросила бдительная Зенобия.
— Фей довольно молодых лет — не более двух-трех тысячелетий, я думаю… Так вот, в детдоме было принято ночью, когда дежурные няньки уже заснут, рассказывать друг дружке истории — и непременно чтоб позаковыристей и пострашнее. Я так думаю, няньки все-таки нас подслушивали, потому что лучшие из наших страшилок получили всенародное хождение. Вашим детполицаям, конечно, тоже их доля досталась.
Тут он приступил прямо к той повести, которая в узком пенитенциарном кругу была известна как
ПОВЕСТЬ О НЕПРИКАЯННЫХ ДУШАХ БОМЖАТСКИХ
Во времена всеобщей народно-государственной лопоухости эта категория — я имею в виду бомжа, — возникшая незадолго до того в результате естественного отбора и видовой конкуренции и тогда же поименованная, пополнялась спонтанно и очень бурно: за счет пострадавших от опрометчивого присвоения казенной жилплощади с последующей ее продажей «не в те руки», от локальных конфликтов, что сгоняли с отцовских земель, из-за передела границ и последующего притеснения бывших притеснителей, от железнодорожных войн и непланового переселения народов. После того, как все новички вынужденно поставили на себе долгий и тягомотный опыт бездомия, частью повымерев, частью эволюционировав, — правительство, наконец, решилось подвернуть рукава, взяться за гуж — и вынести окончательное решение этого вопроса. Вначале оно пыталось (через головы тех благотворительных организаций, на чьи хрупкие плечи и тощий кошелек эти дела опирались раньше) чистить, мыть, стричь, кормить бомжей и бить на них вошь, так сказать, не отходя от кассы, — то бишь места их временного непрописания — но бомжи тотчас же, на глазах, пачкались и вшивели снова. Пробовало оно поселять их в общежитиях, невзирая на протесты местной общественности, — удирали. Тогда оно догадалось: изобрело микрогабаритные квартирки, оснащенные высокочастотной духовкой, душем вместо ванны и откидной кроватью, и стало до упора набивать их бомжами. А потом запирать — метафорически — за ними двери и выкидывать проблему из головы.
Однако упрямый, как дворняга, бомж никак не желал замиряться и акклиматизироваться: крутая селекция отобрала из рядов бесхозного люда наиболее стойких, закоренелых и свободолюбивых.
Хм. Одно время на стенках метро были такие душещипательные плакаты: «Заведи себе друга» и «Каждой семье — свою собаку». Еще там был изображен полупарализованный пес, по-моему, черный сеттер. Ну, насчет тех, кто брошен, потерялся и к тому же болен, всё верно: подбираем и усыновляем по мере сил и способностей. А вот с потомственным дворянами этот номер не проходил. Западло им было менять вольную жизнь, пусть краткую и впроголодь, на комфортную тюрьму, куда к вечеру забивается вся человеческая стая. И рвались такие псы на улицу — к своим дамам, соперникам и полноценной собачьей действительности.
Бомжам удирать было некуда. С улиц и дорог их приловчились гнать, институт паломничества по святым местам еще не успел в полной мере возродиться после долгих лет запрета, а пеший туризм требовал завидного здоровья и солидного первоначального капитала. И вот бомжи, как и беспризорники прежних огненных лет, не желали без проблем выживать на одном месте и тихо, плавно мерли.
От них оставались привидения….
Духи не вынесших избыточного комфорта бродяг почему-то не могли первые сорок дней оторваться от места своего последнего пребывания; и хотя в светлое время суток отчасти обретали желанную свободу передвижки, ночью какая-то невидимая вожжа или лонжа тянула их назад. Но ведь, учтите, в их квартирках сразу же поселяли «телесников» — так воздушные бродяги стали, по слухам, называть между собой тех, кто еще покамест не вышел из своей грубой оболочки.
В конце концов привидения пораспугали почти весь контингент поселенцев более смирного характера — всяких там одиночек и временно перемещенных личностей — и заново их переместили, правда, не так далеко, как самих себя: до ближайшего дома престарелых или до родных, пристрелянных и обстрелянных мест. Да, собственно говоря, все нехорошие квартирки через месяц с небольшим стали бы вполне хорошими, если бы жильцы второй волны как-нибудь перекантовались; но поскольку их стены пустели снова и снова, в них сразу же вселялись первоначальные жильцы — прочно и навсегда.