— Сиррская кровь сказывается, — вздыхала она с гордостью и неким недоумением. — С виду ни мужик, ни баба, бледный, что росток бульбы из погреба, а ведь прорезается нечто наше, истинное!
В этих словах сквозило и восхищение, и разочарование: ведь гены, должны были бы, перескочив через поколение, сложиться в копию бабки — отпрыска, дерзкого на язык и мощного телом, а он вылился весь в изящную и хрупкую матушку, только что в глазу хитрецы побольше.
В отроческие годы Эшу получил прозвище «Игрока в долгий ящик» и, в качестве смягченной вариации, звание «Рыцарь Неспешного Образа» — вовсе не из-за тайного желания близлежащих коллег и сотоварищей исподтишка угробить его словом, но благодаря фатальному неумению быстро справляться с каким бы то ни было делом. Книгами он зачитывался, играми заигрывался, в экран гипнотически вперялся, к любому ручному мастерству прилипал намертво, будто клеем «Момент» его намазали. А ведь известно, что все истинные книжники, букинисты, переплетчики и прочие ремесленники своей исходной продукции потреблять не должны! Впрочем, примиряло с ним то, что, наконец, отлепившись, Эшу разделывался с любым поручением прямо-таки молниеносно (добавим, как все убежденные лодыри на свете).
Став юнцом, Эшу, как примерный сын, пошел по стопам своих родителей в библиотечный колледж — это, кстати, давало возможность не платить за обучение лет с двенадцати, когда начиналась профориентация, а потом сулило неопределенной величины отсрочку от армии. Да и трудно было бы такому человеку, как Эшу, разминуться с миром бумаги и литер, родным с младенческих ногтей.
Хотя чтец он был отроду запойный, пьяницей считался умеренным и в студенческих компаниях сим не побеждал. О таких закоренелых трезвенниках было кстати сложено присловье: «Знает толк не в выпивке, но в опьянении, не в вине, но в его аромате». Ибо как владел книгой без начетничества, так и пьян бывал Эшу без окаменелого свинства, и восхищался женщинами во всю силу души, но без похоти. Дамы уважали в нем кавалера всех женщин, которые существовали на свете, в том числе и особенно — ушедших, как прошлогодние снега, и самым целомудренным бабником на свете, а мужчины с долей презрения считали евнухом либо прохладным буддистом. Последнее происходило еще и из того, что он не был бородат; да и в более зрелом возрасте этот исконно мужской атрибут не доставлял ему обычного мужского беспокойства.
Вот зато к еде он, в полном соответствии со своим именем, был куда более привязан и временами склонен, как мастино наполетано, к меланхолии и бабусиным жареным пирожкам, которыми оделял собравшихся вокруг него так же щедро, как, бывало, пышками. Насчет упомянутых кулинарных изделий народ, правда, сплетничал, что они с палой кониной, но последнее было совершеннейшей чепухой. Еще был Эшу склонен посмеяться в компании ближайших сокурсников, но даже их сбивало с толку то, что шутил он с совершенно замогильным выражением лица, а когда все-таки улыбался, верхняя губа чуть нависала в двух местах над нижней, как бы прикрывая чехлом непомерно крупные клыки.
Был ли он скрытен от природы или такую зарубку оставила на нем двойная смерть дяди и тетки, о которой ему, правда, почти не рассказывали, но которую он мог легко почуять, — непонятно. Син подозревала именно в этом корень его необыкновенной внешней покладистости и внутреннего упрямства. В самом деле, та голубиная кротость, с которой он приучился сносить любые, даже деперсонализированные издевки и подкалывания («Соразмеряй силы», постоянно слышал он внутри себя материнский голос), казалась обманчива. Заставляя предположить в Эшу этакий наив и недалекость, она не скрывала и того, что в глубине души он был искушен, как змей. Шуточки о его сексуальной «голубизне» (смотри также досужие рассуждения на темы «Голубая Книга» и «Голуби и ястребы») временами появлялись, но отпадали, как листва осенью. Догадывались, что Эшу попросту был патологически высоконравственной особью, ибо мораль исходила из юнца непроизвольно, неуемно и естественно, как чих при простуде или стремление почесать где чешется, и была почти так же заразительна. Его непреодолимо позывало к деланию добра, и ближнее окружение постепенно становилось почти таким же.
Было в Эшу и кое-что помимо высоколобости и высоконравственности.
Иосия всегда мечтал сотворить из сына библеца экстра-класса. И в самом деле: страсть к чтению, поулегшись или, скорее, залегши на дно, сменилась умной любовью к машинам, под которыми в Библе понимали сверхнавороченные компьютеры и только их, ибо одни лишь они, с их бесконечностью виртуальных миров, открывающихся сидящему за ними, заслуживали такого имени. Боги из машины не то же ли, что боги-машины? Губка для написанного и запечатленного — про него сослуживцы Иосии поговаривали, что он способен скачать в себя зараз всю Библиотеку, — Эшу и в самом деле подсознательно того хотел. Рожденный в мире культа Бумаги и в мир самодовлеющего Текста, еще ребенком Эшу был не чистой доской, как думал Декарт, и не открытой книгой, как полагал некто Каверин, а Книгой Голубиной, что исписана от веку тайными письменами и до поры не дает себя прочесть, как о том повествовал некий поэт-мистик, особенно любимый покойным Закарией.
Да, в самом деле: хотя и Анна, и Син, и — от них — Иосия знали, что Эшу по своей сиррской природе умеет жить в своих снах и даже управлять ими, он однажды напугал всех троих. Просто, будучи уже на пороге двенадцати, но пока еще школяром, а не студентом, исчез как-то поздним вечером из комнатушки, которая была его спальней, и вернулся домой (да не в комнатку, откуда началось его духовное путешествие, а на галерку отцова гаража) ровно через трое суток. По его словам, он увидел огромную книгу вышиной до неба, Голубиную (вот откуда наше сравнение) или Голубую; так назвала она себя сама на неслышимом языке. Переплет ее был из звенящей бронзы и как бы охватывал небесную лазурь, будучи сам ею оправлен. Он открылся и впустил в себя мальчика. О дальнейшем Эшу говорил смутно либо совсем отказывался. Вот и разберись — то ли лунатик, то ли вдохновенный врун, то ли Сирр был не только в его сердце, но и в плоти. Так что приходилось его домашним ничего не замечать, никому не выдавать и принимать все чудеса, что роились вокруг мальчика, позже — отрока, в качестве неизбежных издержек взросления.
Вот еще одно — снова про Книгу, эту или другую…
Уже пятилетним Иосия брал Эшу с собой в Дом по специальному допуску, дабы приобщить и дать проникнуться. Словом, воспитать в духе. Так и братец его Закария некогда подымал по ступеням крошку Син, хотя входили они через главную арку, а не сквозь противоположную, более похожую на пролом в крепостной стене. Мальчик, задирая голову, прочел по слогам — шрифт был мудреный даже для умеющего читать, весь хитросплетенный, как дорогое кружево:
— «Рукописи не горят». Рукописи — это книги?
— Почти что. Их первоисточник. Человек извлекает рукопись из себя, из своего тела, как паук паутину, оттого в древние времена паук был у нас покровителем не столько ткачества, сколько книжного делания. Каждая рукопись рождается в одном экземпляре, как сердце, мозг или печень, а если ее копирует или переписывает начисто близкий автору человек, то в двух, будто легкие, руки и ноги. А потом ее тиражируют, и книг становится куда как много: волосы на голове. И все, кто хочет, могут ее прочесть.
— А что главнее — рукопись или книга?
— Хм. Без рукописи нет книги, а без книги рукопись нема и безвестна. Ты об этом думаешь?
— Баба Ани говорит, что рукопись — разговор по вертикали, а книга — по горизонтали.
— Это для тебя больно мудрено. Скажем так: настоящая рукопись, которая делается по вдохновению, — она живая, непричесанная, потому что торопится схватить и удержать явленную истину. Есть притча о поэте, который увидел во сне поэму о погибшем райском дворце, всю целиком, а когда проснулся и успел записать малую ее часть, ему помешал неумный посетитель. Но то, что он успел закрепить на бумаге, было несравнимо ни с чем, более того: могло заново породить весь дворец. Ну а книга — малый бриллиант, который сотворили из огромного алмаза, распилив его на части и обточив.