Афанасий Кузьмич нахмурился и строго сказал бабке Петровне:
— Давай, старая, деньги.
— Нет уж, — сказал Очкасов, — тут в складчину. Народу много — по двугривенному вполне хватит.
Алешка, собиравший деньги, шепотом спросил у деда:
— С еврея брать?
— Конечно, а как же, — весело ответил Афанасий Кузьмич и громко проговорил: — Значит, один через все местечко с флагом ходил?
— Конечно, один, — убежденно сказал Силантьев, точно он тому был свидетель.
— Слыхал, Василий Сергеевич, как человек рассказывал? — спросил Афанасий Кузьмич.
Мьята молча поглядел на него и кивнул.
Выпили в этот вечер немного, и закуска была совсем небогатая — хлеб и селедка, но время прошло в хорошем разговоре. Говорили о работе не так, как говорят о ней каждый день, вспоминали о столкновениях с инженерами, вспоминали про пятый год. Большое впечатление произвел на Степана рассказ Павлова про работу пековщиков. Степан слышал и раньше, что работа пековщиков считается самой проклятой, хуже работы в шахтных проходках или в шлачной камере под нагревательными печами, слышал, что в пековщики идут люди, не боящиеся смерти, все потерявшие, одинокие. И он удивился, узнав, что милый ему Павлов больше года работал на коксобензольном заводе пековщиком.
— А зачем пошел ты? — спросили одновременно Силантьев и Очкасов.
— Пошел? Не знаешь разве, отчего пошел? — отвечал немного картавым, грустным голосом Павлов. — Некуда было идти — пошел в пековщики.
— И верно, днем нельзя выйти на свет? — спросил Очкасов.
— Верно. Конечно, работа пустая — разбивать ломом смолу и на платформу кидать. Смола эта не тяжелая — пек. А главный вред — от ее пыли страшно ядовитого свойства. Ночью печет, но еще терпишь, а только лишь посветит солнце, как кипятком ошпарит: пузыри, горит... Кричишь, плачешь, и нет никакого спасения. Можно свободно с ума сойти. И вся жизнь ночью идет. Работаешь ночью, а днем в балагане — окна замазаны, завешаны — отсиживаемся. Наши-то — овцы против них! Идут на работу, как мертвецы, руки и лицо в белой глине вымазаны, от этой пыли проклятой на голове балахон белый. И уже никого пековщики не боятся. Умереть веселей, чем ночным зверем жить. Драки, женщин ловили и силой в балаган таскали, добром не шли. Гулящие брезговали, от любых денег отказывались; так их силой — подстерегут, как волки. Водки этой, боже мой! День и ночь, день и ночь! Все им прощали — полиция, директор сквозь пальцы смотрят. Даже раз убийство простили. Кто на эту страшную работу пойдет?
— Вот ты ж пошел? — сказал Кольчугин.
Павлов, поглядев на него, сказал:
— Поработал я, увидел: долго не живут пековщики — покроется язвами и пропадает. Испугался и ушел от них. Зимой ушел, в темную погоду. И сколько все же мучений было, пока к свету стал привыкать!
— Да, вот это проклятая работа, доводятся люди до последнего своего предела.
— Звереют, образ теряют.
— Да, пековщики — одно слово.
— Василий Сергеевич, слыхали? — спросил Степан.
И снова Мьята глянул и молча кивнул. Степан рассказал про старика Кужелева, который, обмотав голову мокрой тряпкой, выжигал в забоях газ. Афанасий Кузьмич вспомнил, как молодым парнем поступил на завод и чуть ли не каждый день травился до кровавой рвоты газом. Силантьев рассказал, как он работал аппаратчиком на азотном заводе и что от сладких красно-бурых паров люди погибали в ночном, внезапном, как гром, удушье. А Мьята все слушал, хмурился и наконец, нарушив молчание, сказал:
— Работа наша тяжелая, но на нее жаловаться нельзя. Нужно только, чтобы уважали рабочего человека. — Он вдруг повернулся к заготовщику, с напряжением все время слушавшему трудно понятный ему русский разговор, и спросил: — А как у портного того, до сих пор так работают, раз в неделю домой пускают?
— Откуда я знаю — с того времени я в Минске даже не был.
— А ты напиши им, — оживленно сказал Мьята, — пускай сюда приезжают, в заводе работать; тут работа легче.
— Да, уж легче, — сказал Афанасий Кузьмич.
И все посмеялись над добрым приглашением Мьяты.
XVI
Жильцы Софьи Андреевны Тулупченко — батько Соколовский с младшей дочерью, Гриша и Воронец — поехали на лето в Криницу.
Сергей Кравченко должен был поехать вместе с ними, но его задержал на несколько дней последний зачет — заболел профессор. Кроме того, он хотел по Дороге к морю заехать в Юзовку повидаться с родителями.
Первая университетская зима прошла быстро и хорошо. Сергей прочел несколько десятков научных книг, не имевших отношения к университетскому курсу, он посещал лекции не только по физико-математическому отделению, но слушал курс философии и психологии. Два раза в неделю он ходил в театр, стоял в бесконечных ночных очередях за билетом на галерку, когда давал концерт Шаляпин, участвовал в вечеринках, состоял в екатеринославской студенческом землячестве, пел украинские песни у Софьи Андреевны. Он спал не больше пяти-шести часов в сутки, и все же времени не хватало. Хотелось все видеть, работать во всех лабораториях одновременно. Его и анатомия и физиология животных интересовали, хотелось слушать в день десять лекций, читать множество книг. Удивительно, что, хотя все дни свои он посвящал научным занятиям, — иногда он занимался по шестнадцать, даже по восемнадцать часов в сутки, — подумать и поразмыслить самостоятельно у него не было времени. Сергей сам удивлялся этому, когда закончилась учебная горячка и разъехались на лето жильцы Софьи Андреевны.
Зачеты были сданы, лаборатории закрылись, лекций не было, и Сергей удивленно оглянулся вокруг себя: как же я жил, что произошло за эту зиму?
Чувство тревоги и пустоты охватило его в эти несколько свободных дней. Он скучал, не находил себе занятия, ругал заболевшего профессора, раздражался против наступившей летней духоты, лежал на кровати, ленясь читать и думать, мечтая о том, чтобы скорей уехать из Киева.
Неожиданно он понял, что томится и раздражается не оттого, что кончились лекции, закрылись лаборатории и библиотеки, разъехались студенты, — он томился и тосковал оттого, что уехала Олеся Соколовская. И Сергей снова подивился, как он умудрился за всю зиму ни разу не подумать о своих отношениях с Олесей. Он перенял от Гриши и Ноли снисходительный и насмешливый тон в разговорах с ней. Но ведь таким же образом разговаривал с Олесей влюбленный Виктор Воронец.
Дух захватило у него, когда он подумал, что Воронец гуляет с Олесей наедине но берегу моря. Неужели нельзя, лежа в постели, принять экзамен? Но наконец профессор назначил день, и Сергей благополучно сдал. Прямо от профессора он поспешил на Пушкинскую, на городскую станцию, купить себе билет. Вечером он принялся паковать корзинку. Дома никого не было — Анна Михайловна с Полей ушли в Соловцовский театр смотреть «Пигмалиона». Когда запыхавшийся Сергей уже затягивал корзину веревкой, раздался звонок. «Лобода или Стах», — подумал Сергей и пошел к двери. Он даже попятился от неожиданности — перед ним стоял Бахмутский. За те месяцы, что Сергей не видел его, Бахмутский очень похудел; разговаривая с Сергеем, он позевывал и тер лоб. Сергей, взволнованный приходом Бахмутского, засуетился, предложил устроить чаепитие и ужин, но Бахмутский не захотел оставаться.
— Как, вы не дождетесь тети? — испуганно спросил Сергей.
— Мы с ней виделись позавчера, условился прийти в воскресенье, а теперь у меня, — он наполовину вытащил из кармана жилета часы и искоса, опуская глаза, посмотрел на них, —- теперь... Впрочем, минут десять свободных есть.
Он уселся в кресло возле окна, зевнул, точно засыпая, закрыл глаза.
— Маме поклонитесь, Сережа, — сказал он, открывая глаза, — я люблю вашу маму, она хорошая женщина.
— А папаше не кланяться? — спросил Сергей.
Он казался спокойным и тоже позевывал, но в душе волновался и думал, какой бы затеять острый, глубокий разговор, чтобы Бахмутский сразу оценил его ум, — про настроение студенчества, или о народе-труженике, или о черносотенной профессуре.