Извозчик оглянулся и сказал:

— В трахтир, погреться? Дельно бы... — ткнул кнутовищем в сторону дома, из полуоткрытой двери которого выходил густой серый пар.

Бахмутский остановился у доктора Петра Михайловича Кравченко. Брата жены он не любил за чрезмерную самоуверенность и за профессиональную «земскую» узость. Встречались они редко. Тому лет десять назад они крупно поругались: Петр Михайлович обрушился на революционеров-подпольщиков, обвиняя их в догматизме, оторванности от жизни, партийной узости, равнодушии к народу и во многих еще тяжелых грехах. Спор этот не возобновлялся, но оба, очевидно, сохранили воспоминания о нем. Сейчас, встретившись, они обнялись и поцеловались, после чего Бахмутский спросил:

— Ну, а ты не стареешь, русский либерал?

— Рад, рад, — ответил доктор. — Приехал к нам зачем: разрушить государство или инспектора побить? Как там: «Какое адское коварство задумал ты осуществить?»

Он похлопал Бахмутского по плечу, и, видимо, ему нравилось так по-дружески разговаривать с человеком, знакомство с которым небезопасно.

— Я у вас собираюсь пожить на правах родственника.

— Конечно, что за вопрос!

— Но должен предупредить тебя заранее: приехал я не только повидаться с вами. В общем, все может случиться, и если ты побаиваешься, то скажи, я не обижусь.

Доктор сердито замахал руками и сказал:

— Абрам, слушать не хочу, ты что это обижать меня вздумал.

— Ладно, ладно, мне ведь известно: ты благородный либерал.

— К черту! — крикнул доктор, и они оба рассмеялись.

— К печке, к грубке, — сказал доктор, увидев, что гость дыханием согревает замерзшие руки. — И чаю прикажу подать. Может быть, пообедаешь — либерального бульона с либеральным пирожком и немарксистские телячьи котлеты?

— С большим удовольствием. Да где же Марья Дмитриевна?

— Она вышла в город кое-что купить к ужину. Я, знаешь, обжорой незаметно стал — люблю вкусно поесть.

Они шутливо разговаривали о пустяках и все поглядывали друг на друга короткими взглядами. Спор, происшедший много лет тому назад, очевидно, продолжался и сегодня.

— Прости, — сказал доктор, — располагайся как дома. Позвоню Наталье, она тебе все, что нужно, сделает, а я скоро приду; оставил даму в бюстгальтере, она уж там замерзла, наверно.

Наталья провела Бахмутского в ванную комнату.

Он намылил Лицо, шею — холодная вода была приятна после морозного ветра.

— Оч-чень хорошо, — говорил Бахмутский и фыркал. — Оч-чень хорошо.

Он внезапно оглянулся — у дверей в ванную стояла толстая Наталья в позе робкого умиления, приложив ладонь к щеке.

— Что? В чем дело? — строго спросил, смутившись, Бахмутский.

— Намерзлись вы, верно? — сказала Наталья и вздохнула. Вздох этот говорил о доброте ее сердца и о сочувствии Бахмутскому.

«Неужели знает, кто? — подумал он. — Надо будет спросить Петра, предупредить, чтобы не распространялся».

— Вот чаю мне дайте, я с удовольствием выпью, — сказал он.

— Самовар уж на столе, — ответила Наталья и снова вздохнула.

Она сразу поняла, кто приехал, хотя барыня не сказала на этот раз, что ждет гостей. Она это поняла по десятку признаков. Доктор, услышав из кабинета голос приехавшего, бросил больную, выбежал в коридор, забыл сказать, что руки не мыты, и провел гостя в пальто прямо в спальню и запер дверь — такого не было за все время службы Натальи. Она узнала его по старому, потертому пальто и рваным калошам, по худой шее и по цвету лица, узнала по черным глазам: такие были у докторской племянницы Поли. Ясно! Приехал муж докторской сестры, который полжизни провел по тюрьмам да по каторгам. Сердце Натальи наполнилось жалостью и сочувствием.

В столовой Бахмутский застал Mарью Дмитриевну. Марья Дмитриевна нравилась Бахмутскому. Он познакомился с ней давно, когда она еще жила в доме матери, в Липках. Бахмутский сохранил живое впечатление о девушке, способной на внезапные смелые поступки, задающей наивные, трудные вопросы, обладающей той прелестной поэтичностью, которая придает очарование и улыбке и походке, — поэтичностью, не имеющей определения, но сразу ощутимой и столь же реальной, как форма рук или цвет глаз. И, как часто бывает с людьми, встречающимися редко, случайно, однажды возникшее впечатление не изменялось, а оставалось, таким же, как двадцать лет тому назад.

Сидя в столовой, Бахмутский выпил четыре стакана чаю и рассказывал Марье Дмитриевне то, о чем обычно не только не говорил ни с кем, но чего и сам не вспоминал и почти не замечал. Он рассказывал ей о ночных поездках к Енисею, об огромной силе ледохода, напоминающего библейскую катастрофу создания, говорил о прелести поздней тамошней весны, о мучительном чувство огромности пространства, когда медленно, неделями, ползут, поскрипывая, дни и ночи арестантские вагоны мимо Тюмени, Омска, мимо степей, лесов, все дальше, дальше, дальше... И как странно, грустно и радостно там, на краю света, встретить людей, которые подобны всем людям в своем труде, в своей любви, в своих печалях...

Марья Дмитриевна, слушая Бахмутского, чувствовала и видела, что ему приятно рассказывать о Сибири и своей жизни так, как он прежде не рассказывал. Он вспомнил, что сочинял когда-то поэму, начинавшуюся словами:

Капиталистический порядок
Привел все общество в упадок... —

и сказал об этом без улыбки, не посмеиваясь, а, наоборот, довольный тем, что был некогда восторженным и увлекающимся юношей.

В половине двенадцатого вернулся из поездки по визитам доктор. Петр Михайлович вначале хотел продолжать уже однажды установившийся строй разговора: внешне — ласкового, приятельского, а внутренне — основанного на враждебности и неуважении. Однако, почувствовав мирное и доброе настроение, царившее в столовой, он сразу замолк. За двойными рамами, закрытыми ставнями, плохо слышался гул завода, да его еще заглушал самовар. Беседа шла мирно, негромко. Марье Дмитриевне казалось, что Бахмутский приехал отдохнуть и поправиться. Вот так же после русско-японской войны к ней приехал гостить брат. Он рассказывал об ужасах, о снежных ураганах в маньчжурской степи, о том, как отморозил себе щеку и уши; и слушать было страшно и в то же время приятно: война кончилась, ужасы уже пережиты, а впереди брату предстоял длительный отпуск, поездка в Швейцарию, Италию, Париж; он даже в Испании хотел побывать. У Марьи Дмитриевны он гостил несколько недель, читал, гулял с ней, много спал, играл в винт с директором завода, вспоминал детство, нянюшку, жизнь в имении в Полтавской губернии, и во всем чувствовалось, что войны уже нет, что война уже кончилась. Вот и Бахмутский, казалось ей, находится в сладком покое после пережитых лишений, после тяжелой дороги и холода. Она удивилась, когда, прощаясь перед сном, Бахмутский внезапно сказал:

— Завтра меня весь день не будет, и ночевать, возможно, тоже не приду.

— То есть как, а где же? — спросила она.

Бахмутский улыбнулся и развел руками. Петр Михайлович продекламировал:

Но долг и выше и святей меня зовет,
Я сталию одела грудь, гордись, я дочь твоя!..

Бахмутский пошел к себе в комнату, а Марья Дмитриевна убирала посуду и думала о нем.

Утром она встала пораньше. Бахмутский, в пальто, стоял в коридоре. Он поздоровался с ней, рассеянно отвечал на вопросы, хорошо ли спал и каков был чай. Потом Марья Дмитриевна видела в окно, как он прошел по Первой линии, заложив руки в карманы пальто, немного сутулясь и глядя себе под ноги. «Рыцарь не на час, а вечный рыцарь», — подумала она, и ей стало понятно, что этот человек никогда не будет отдыхать так, как брат ее отдыхал после окончания войны...

* * *

Наталья пошла в сарай за углем. Дворник Петр, скалывавший лед, оперся о лом и внимательно, молча смотрел, как Наталья, дуя на пальцы, гремела замком. Когда она вошла в сарай, Петр прислонил лом к забору, подтянул штаны и быстро пошел за ней. Наталья, нагнувшись, выбирала лучшие куски угля. Петр обхватил ее неповоротливыми руками в брезентовых рукавицах; она вскрикнула от неожиданности и быстро распрямилась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: