— Лефортово.

Это была знаменитая московская тюрьма, известная строгостью режима и глухотой каменных стен.

И была последняя ночь.

Тухачевского провели в камеру с решетчатым окном, заделанным снаружи металлическим щитом, с парашей у двери и топчаном со свалявшимся матрацем. Под потолком ярко светила лампочка.

Он лег на топчан, пытаясь осмыслить пережитое. «Высшая мера наказания… Расстрел… Приговор окончательный, обжалованию не подлежит… Не подлежит…» — остро били слова приговора.

Это конец. Его уже никто и ничто спасти не сможет. Теперь он весь — в прошлом. И прошлое, вся его жизнь, волнения, тревоги, дела — стали неожиданно далекими, серыми, будничными.

Назойливо светила лампочка, и он прикрыл лицо руками, призывая самого себя к успокоению, к, возможно, еще зыбкой, как огонек свечи, надежде, что все обойдется, что кто-то внесет ясность. Ведь миновала же его смерть, когда он поднимал в атаку солдатские цепи! И в побегах из плена косая пощадила его. В 18-м году он был бы расстрелян, но остался жив.

Потом он впал в забытье и ему почудилось, будто лязгнул засов двери и кто-то вошел и остановился подле него.

Он отвел от лица руку, огляделся: нет, камера пуста. «Неужели галлюцинация?..»— «Сын мой, послушай меня, внемли Божьей воле». — «Кто ты?» — спросил он склонившегося над ним в черной сутане. Длинные седые волосы обрамляли немолодое благообразное лицо. Серебрился большой крест с изображением распятого Христа. «Кто ты?» — спросил он снова. «Я тот, кто по воле Божьей пришел, чтобы облегчить твою душу. Настал час избавления от грехов, лежащих тяжким камнем. Покайся, сын мой, в грехах своих, отрекись от них, и ты избавишься от страдания, пред уходом в мир иной». — «Мне не в чем каяться. Я жизнь свою и помыслы отдал великому делу освобождения народа от…» — «Не надо громких и фальшивых слов, они не твои, не повторяй чужих мыслей. Внемли моим словам: отрекись от того, что терзает совесть и душу. Очисти душу свою от скверны, и тебе станет легче». — «Я не творил ничего грешного». — «О, нет! Творил, сын мой! Были! И малые грехи, которых ты не замечал, и тяжкие, с людской невинно пролитой кровью. Их трудно простить, но Бог простит, если ты покаешься».

Незримый пришелец говорил с такой убежденностью, что противиться было невозможно.

«Хорошо, святой отец, я попытаюсь. Только мне тяжко. Я устал за эти дни. Трудно вспомнить».

Повинуясь странному пришельцу, Михаил Николаевич затих, стараясь вспомнить прошлое. И тут вдруг перед ним замаячил образ большеголового, с чуть пробивающимися усиками юнкера Яновского, балагура и любимца роты. Он стоит перед ним, фельдфебелем роты Тухачевским, одногодком и в прошлом товарищем, и просит его дать увольнение в город.

«Я прошу вас отменить отданное вами наказание. Готов потом нести вдвое большее, но разрешите сегодня увольнение в город».

«Нет, — отвечает Михаил с решительной непреклонностью. — Я лишен права отмены наложенного мной взыскания».

«Но это же совсем не так! Именно, только вы имеете такое право. Поймите, в город приехала моя сестра, всего на три дня, она проездом. Мы не виделись более двух лет».

«Не хочу вас отпускать, юнкер Яновский. Это мое право, и я им пользуюсь. — Он торжествует, что этот лихой гимнаст и насмешник вынужден подчиняться ему, и готов на все, что заблагорассудится ему, ротному фельдфебелю. — Пройдут две недели, и тогда можете обратиться ко мне с просьбой».

«Но сестра не может ждать! Поймите же! Вы, господин Тухачевский, без души, вы начисто лишены чувств…» Никто не слышал выстрела. Лишь после вечерней проверки нашли тело юнкера Яновского.

Начальник училища генерал Геништа тогда заметил: «Ревностность в службе, фельдфебель Тухачевский, отнюдь не исключает человечность».

Юнкера не простили ему смерть товарища. Написали оскорбительное письмо, назвали его холодным и расчетливым служакой, для которого личные интересы превыше всех человеческих чувств.

«Господи, прости меня… Прости тяжкий грех», — произнес глухим голосом Михаил Николаевич.

А потом явился образ жены Машеньки, Марии Владимировны, его первой любви. Он тогда был в Ростове, командовал Кавказским фронтом, когда получил от нее последнее письмо. «Я ухожу из жизни, продолжая тебя любить. Простить измену не могу…» Он Явственно почувствовал укол в сердце.

«Господи, прости… Прости».

Образ круглолицей женщины со спадающей с плеча косой сменился мужчиной в казачьей, с заломом папахе: Думенко — командир конного корпуса.

Его обвинили в измене, судили и суд вынес приговор: расстрел. Дело представили на утверждение командующему Кавказским фронтом Тухачевскому.

Он нехотя перелистал вшитые в папку показания с корявыми подписями: Буденный, Ворошилов, Щаденко. Вчерашние вахмистры и неучи, едва умеющие скрипеть пером, в один голос чернили лихого командира. Он мог тогда отвергнуть навет, и передать Думенко в соседний, Южный фронт. Об этом просили Сталин и Егоров, но он этого не сделал. Демонстрируя принципиальность и твердость большевика, он утвердил смертельный приговор. Росчерк пера стоил командиру жизни.

«Господи, прости меня… Господи, это в твоей воле…»

Потом припомнился Кронштадт: множество тел в солдатских шинелях и матросских бушлатах, они впаяны в лед, а между ними полыньи с черной водой. Снаряды с крепости крушили лед и валили людей, чтобы защитить засевших в фортах вчерашних мужиков. Они возмущались неприкрытым грабежом советской властью сельского люда.

Бывшему комфронта Тухачевскому была поставлена Вождем задача: уничтожить тех, кто осмелился выступить против новой власти! И он со свойственной ему точностью и непререкаемой исполнительностью выполнил приказ Вождя, заслужив за тысячи смертей благодарность из Кремля.

А вскоре последовало новое чрезвычайное поручение: ликвидировать на Тамбовщине мужичью смуту, уничтожить их отряды и принудить несогласных к неукоснительному исполнению высылаемых из Москвы директив. Он справился с этим заданием с блеском. О, сколько тогда было побито мужиков! Сколько семей лишились своих кормильцев!

«Господи, прости…»

Неужели пришел час расплаты? Неужели наступило время Божьего назидания: мне отмщение и аз воздам?

Но, ведь, он не виноват. Он исполнял чужую волю, потому что присягал на верность, был предан тому, кто диктовал…

Словно в тумане всплыл профиль Вождя: вздернутый крутой подбородок, большой лоб. Он даже вздрогнул от явственного видения человека, с которым встретился в Кремле в далеком 18-м году.

И тут осужденный и кающийся услышал внутренний голос: «А если бы тебе поручили убить царскую семью, исполнил бы ты этот приказ?» Он попытался не отвечать, но почувствовал от самого себя укор: «Отвечай же, кайся. Ты сам себе судья». И он признался, что исполнил бы это, как делали тогда другие: не щадя ни женщин, ни детей, если бы ему приказал Вождь.

«Господи, прости меня… Суди меня за все грехи тяжкие. Суди полной мерой…»

Отрешенный от всего, он не слышал ни шагов, ни голосов за дверью камеры. Только лязг замка и тяжкий скрип двери прервали его сон.

Вошли двое военных. Еще один в дверях.

— Одевайтесь.

С тревожным предчувствием он натянул сапоги. Неторопливо застегнул пуговицы гимнастерки. «Неужели опять допрос?» — промелькнула догадка.

В щель окна виднелась на черном небе одинокая звезда. «Тогда… Нет, не может быть… Какая нелепость…»

— Руки за спину! Выходите! — приказал щуплый человек в серой коверкотовой гимнастерке. Словно капельки крови на петлицах алели три квадратика.

«Щуплый» вышел из камеры первым. За ним, заложив руки за спину и твердо ступая, шел Тухачевский. Сзади следовал долговязый военный, с плоским лицом и тоже в форме, но без знаков различия в петлицах. Дежурный по коридору быстро захлопнул дверь.

Они прошли мимо освещенного стола дежурного, где лежала большая, раскрытая и исписанная чернилами конторская книга. Спустились по лестнице.

«Да, на допрос… Возможно, возникли сомнения в деле».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: