Ошеломляющая новость немедленно распространилась, повергнув Маммон-хилл в состояние лихорадочного возбуждения. Маммон-хиллский «Патриот», редактор которого был одним из вдохновителей процедуры, закончившейся отбытием Гилсона из Нью-Джерузалема, поместил хвалебный некролог, не преминув привлечь внимание читателей к позорному поведению своего собрата, сквогэлчского «Вестника», оскорбляющего добродетель низкопоклонной лестью по адресу того, кто при жизни с презрением отталкивал этот гнусный листок от своего порога. Однако это все не смутило охотников предъявить претензии согласно смыслу завещания; и как ни велико было состояние Гилсона, оно показалось ничтожным в сравнении с несметным числом желобов, которым якобы обязано было своим происхождением. Вся округа поднялась как один человек!

Мистер Брентшо оказался на высоте положения. Искусно пустив в ход некие скромные вспомогательные средства воздействия, он спешно воздвиг над останками своего благодетеля роскошный памятник, гордо возвышавшийся над всеми незатейливыми надгробиями кладбища, и предусмотрительно приказал высечь на нем эпитафию собственного сочинения во славу честности, гражданской добродетели и тому подобных достоинств того, кто навеки почил под ним, «пав жертвой племени ехидны Клеветы».

Далее он привлек самые выдающиеся из местных юридических талантов к защите памяти своего покойного друга, и в течение пяти долгих лет все суды штата были заняты разбором тяжб, порожденных завещанием Гилсона. Тонкому судейскому пронырству мистер Брентшо противопоставил судейское пронырство еще более тонкое: домогаясь оплачиваемых услуг, он предлагал цены, которые нарушили равновесие рынка; когда судьи являлись к нему в дом, гостеприимство, оказываемое там людям и животным, превосходило все, когда-либо виденное в штате; лжесвидетельские показания он опрокидывал показаниями более ловких лжесвидетелей.

Не в одном лишь храме слепой богини сосредоточивалась борьба — она проникала в печать, в гостиные, на кафедры проповедников, она кипела на рынке, на бирже, в школе, в золотоносных ущельях и на перекрестках улиц. И в последний достопамятный день, когда истек законный срок всех претензий по завещанию Гилсона, солнце зашло над краем, где нравственное чувство умерло, общественная совесть притупилась, разум был принижен, ослаблен и затуманен. Но мистер Брентшо торжествовал победу.

Случилось так, что в эту ночь затопило водой часть кладбища, в углу которого покоились благородные останки Милтона Гилсона, эсквайра. Вздувшийся от непрестанных ливней Кошачий Ручей разлился по берегам сердитым потоком, вырыл безобразные ямы всюду, где когда-либо рыхлили землю, и, словно устыдившись совершенного святотатства, отступил, оставив на виду многое, что до сих пор было благочестиво сокрыто в недрах. Даже знаменитый памятник Гилсону, краса и гордость Маммон-хилла, более не высился незыблемым укором «племени ехидны»; под напором воды он рухнул на землю; поток-осквернитель обнажил убогий полусгнивший сосновый гроб — жалкую противоположность пышного монолита, который подобно гигантскому восклицательному знаку подчеркивал раскрывшуюся истину.

В эту обитель скорби, влекомый какою-то смутной силой, которую он не пытался ни понять, ни преодолеть, явился мистер Брентшо. Другим человеком стал мистер Брентшо за это время. Пять лет трудов, тревог и усилий пронизали сединой его черные волосы, согнули прямой стан, заострили черты и сделали походку семенящей и неверной. Не менее пагубно сказались эти годы жестокой борьбы на сердце его и рассудке: беспечное добродушие, побудившее его в свое время принять бремя, возложенное на него покойником, уступило место постоянной и глубокой меланхолии. Ясность и острота ума сменились старческой расслабленностью второго детства. Широкий кругозор сузился до пределов одной идеи, и на месте былого невозмутимого скептицизма в его душе теперь билась и трепетала, точно летучая мышь, навязчивая вера в сверхъестественное, зловещая тень надвигающегося безумия. Нетвердое во всем прочем, его сознание с болезненным упорством цеплялось за одну мысль. То была непоколебимая уверенность в полной безгрешности покойного Гилсона. Он так часто присягал в этом перед судом и клялся в личной беседе, столько раз, торжествуя, устанавливал это дорого доставшимися ему свидетельскими показаниями (в этот самый день последний доллар гилсоновского наследства пошел в уплату мистеру Джо Бентли, последнему защитнику гилсоновской чести), что, в конце концов, это стало для него чем-то вроде религиозного догмата. Это была главная, основная, незыблемая жизненная истина, единственная беспорочная правда в мире лжи.

В тот час когда он задумчиво сидел над поверженным памятником, пытаясь при неверном свете луны разобрать слова эпитафии, которые пять лет назад сочинял с усмешкой, не уцелевшей в его памяти, глаза его вдруг наполнились слезами раскаяния при мысли о том, что это он сам, его ложное обвинение послужило причиной смерти столь достойного человека; ибо в ходе судебной процедуры мистер Харпер, движимый особыми (ныне забытыми) побуждениями, заявил под присягой, что в известном случае с гнедой кобылой покойный действовал в полном согласии с его, Харпера, желаниями, доверенными покойному под строгим секретом, который тот сохранил ценою собственной жизни. Все то, что мистер Брентшо впоследствии сделал ради доброго имени своего благодетеля, показалось ему вдруг несоизмеримо ничтожным — жалкие попытки, обесцененные своекорыстием.

Так он сидел, терзаясь бесплодным раскаянием, как вдруг на землю перед ним упала легкая тень. Он поднял глаза на луну, висевшую низко над горизонтом, и увидел, что ее словно бы заслоняет какое-то негустое расплывчатое облако; оно, однако, не стояло на месте, и, когда передвинулось настолько, что луна выглянула из-за его края, мистер Брентшо различил четкие, вполне определенные контуры человеческой фигуры. Видение становилось все ярче и росло на глазах; оно приближалось к нему. Ужас сковал все его чувства, от страшных догадок помутилось в голове, но все же мистер Брентшо сразу заметил — а может быть, вообразил, что заметил, странное сходство этого призрака с бренной оболочкой покойного Милтона Гилсона, каким тот был, когда его сняли с Дерева пять лет тому назад. Сходство было полное — вплоть до выкатившихся остекленевших глаз и темной полосы на шее. На нем не было ни шляпы, ни пальто, как не было и на Гилсоне, когда руки плотника Пита бережно укладывали его в простой дешевый гроб (кто-то давно уже оказал и самому Питу эту добрососедскую услугу). Привидение — если это действительно было привидение — держало в руках какой-то предмет, которого мистер Брентшо не мог разглядеть. Оно все приближалось и наконец остановилось у гроба с останками мистера Гилсона, крышка которого слегка сдвинулась, и у края образовалась щель. Призрак наклонился над щелью и высыпал туда из небольшого таза что-то темное, затем, крадучись, скользнул назад, к низине, в которой расположена была часть кладбища. Там вода, отступив, обнажила множество открытых гробов и теперь журчала меж ними, протяжно вздыхая и всхлипывая. Нагнувшись к одному из них, дух тщательно смел в таз все его содержимое и затем, возвратившись к своему гробу, снова, как и прежде, опорожнил таз над щелью. Эта таинственная процедура повторялась у каждого из вскрытых гробов, причем порой призрак погружал наполненный таз в воду и слегка тряс его, чтобы освободить от примеси земли; но то, что оседало на дне, он неизменно сносил в свой гроб. Короче говоря, нетленный дух Милтона Гилсона промывал прах своих ближних и, как запасливый хозяин, присоединял его к своему собственному.

Быть может, то было лишь создание помутившегося рассудка в объятом жаром мозгу. Быть может, то была мрачная комедия, разыгранная существами, чьи бесчисленные тени толпятся на грани потустороннего мира. Про то знает лишь бог; нам же известно только одно: когда солнце нового дня позолотило разрушенное маммон-хиллское кладбище, самый ласковый из его лучей упал на бледное, неподвижное лицо Генри Брентшо, мертвеца среди мертвецов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: