У меня была лишь одна эта мысль, которая пронизывала мой мозг, которая острым концом проникла в глубь мертвого глаза и там соединилась с другим полюсом; ток был замкнут. Я чувствовал, как у меня в глазах запрыгали искры, явственные, бледно-зеленые электрические искры.
Проволоки тока сгорали у полюсов, они становились все короче, я должен был наклоняться все ближе; как пантера, медленно скользил к трупу, — я был совсем близко от него.
Блуждающими, неуверенными пальцами старался я приподнять веко; я дрожал и трясся всем телом; страшная, искаженная, сладострастная гримаса лежала на ее лице.
Мной овладела необыкновенная деловитость. Искусным движением я осторожно высоко поднял веко, деловито, как при исследовании глаза; но мои пальцы скользили по лицу, ощупывали его, лихорадочный пароксизм охватил меня, я работал автономными членами, у меня было ощущение, будто голова моя улетела через окно, я смеялся, и кричал, и чувствовал, что мои собственные звуки, как удары камнями, падают на меня обратно, — я целовал ее лицо, я рвался и тянулся к ней, и вдруг, влажными губами, как вампир, впился в ее грудь.
И я впивался и раздирал труп, и смех, в котором каждый мускул моего тела кричал в диком возбуждении, сжимал мое горло, и вдруг — я, шатаясь, отскочил назад.
Произошло нечто ужасное.
Мертвая, окровавленная женщина в ужасном величии выпрямилась в гробу и, широко размахнувшимся жестом, с внезапной, страшной силой, обоими кулаками толкнула меня в грудь.
Я, в беспамятстве, отлетел далеко прочь.
Внешнее стало внутренним, видимое кажущимся, наслаждение — едкою щелочью, страдание — отвратительным пауком, который прокалывает сердце и высасывает из него всю кровь, удовольствие — вонючей лужей.
А ты? Где ты? — ты еще жива? Или ты умерла? Не знаю. В моем мозгу пробелы и провалы; между отдельными моментами сознания нет причинной связи.
Впрочем, — все это совершенно безразлично.
Теперь вопрос лишь в том: что же дальше?
Но, нет, совершенно серьезно: что же дальше?
А если Бог все-таки существует? Если душа бессмертна; и католическая церковь в конце концов одна только и может дать людям душеспасительную благодать?
Да, да, да: католическая церковь! Всематерь, Изида, седьмой день творения пола, со страстными откровениями истеричной беременности, «по ту сторону» выросший Pan-Uterus, который обнимает весь мир и сочит на него кровь из своих мерцательных жилок.
И когда приходит безумная половая жажда по первобытным мистериям пола, в которых совершались великие, утраченные ныне, тайны, мистериям, которые, пожалуй, еще можно было бы ощущать телом монеры, но ни в коем случае дифференцированными органами чувств: как иначе мог я удовлетворить эту отчаянную жажду, если не в творческом акте физиологического воспоминания о своих первых стадиях развития, если не в оргии духа, которую может дать только церковь, с ее мистическим мраком, с облаками кадильного дыма, который сосредоточивает все жизненные функции в половой сфере, с ее варварскими, могучими волнами органа, которые выводят из равновесия нежный современный мозговой аппарат, со всей ее обстановкой, где нагромождены утонченно-наивно склеенные между собой четыре культуры.
Как потом постепенно происходит восстановление мозга, каким экстенсивным делается мозг, так что душа неистовствует и доходит до степени эпилептического столбняка!
Но надо наслаждаться этим наивно, совершенно наивно, бессознательно.
Эпилепсия, это искусственная падучая болезнь современного духа, уже налицо, но не хватает психологической формы, в которой можно было бы ощущать себя как цельное существо, в которой можно было бы идентифицировать свое я со своими телесными проявлениями.
Не хватает объединяющей веры.
Веры в Шарко и веры в божественность одержимости бесами —
веры в канто-лапласовскую теорию и в сотворение мира в семь дней —
веры в Божественное рождение Христа и в философию Дарвина и Штрауса-Ренана —
веры в непорочное зачатие и в самые простые факты эмбриологии —
нет! Не идет.
Никакого выхода.
Противно…
Как две гангренозные язвы, разрастаются во мне мое бессилие и мое сильнейшее отвращение и сливаются в своей разрушительной деятельности.
Как подземные источники, питающиеся беспрерывными дождями, просачиваются они неустанно сквозь глубочайшие пласты моей души, все растворяя, истощая, разъедая.
Как жгучий свет летнего солнца, они растворяют и отравляют питательные соки земли, в которой я коренюсь, и уносят хлорофилл из всего, что выросло на этой почве.
И таким образом золото превратилось в мед, и прекраснейшие надежды разбиты и рассеяны; мысли потеряли свою объемлющую силу и опустились до предела несвязанных рефлексов; полный счастья и жизни мир вещей превратился в бестелесный, неопределенный символ, туманный, словно от дуновения на холодном, матовом стекле; яркий, залитой полдневным солнцем, видимый мир — в болезненную галлюцинацию, — и ты — да, Ты — ты приняла для меня образ центавраженщины, с лицом сфинкса и косматыми волосами, низко закрывшими твой лоб, с тонкими благородными чертами моей матери.
И копытами задних ног оторвала ты звезду с неба, она упала и шипя погрузилась в Тихий Океан, а передними ногами ты цепляешься за край земного шара, этого смешного земного шара, чтобы вынести меня в беспредельность космоса, где пространство становится химерой и время кусает себе хвост, потому что не может развернуться.
И я бросаюсь на тебя, и охватываю твою шею, и крепко впиваюсь в твою девичью грудь, и пью из твоих жил смешанное с кровью материнское молоко.
О, вынеси меня — туда, где одиноко блуждают и сталкиваются раздробленные миры —
где густые снопы звездных лучей тихо касаются друг друга, сливаются друг с другом и пронизывают мир ясной, пушисто-мягкой, дрожащей гармонией —
туда, в какую-нибудь точку, где прекращаются силы притяжения солнц, и где я утрачу тяжесть, вес и всякие отношения к пространству, времени и центру тяжести — вынеси на стонущих тоской, стремящихся к звездам крыльях, туда, где мой объем съежился в смешной атом — туда, в безвоздушное пространство, где исчезнут мои формы, где я сольюсь со Всем и, как текущий в виде лавы метеор, ринусь в космический океан —
туда, наперекор глупому закону сохранения энергии и материи —
туда, в волнообразную колеблющуюся ритмику молекул эфира —
туда, на отдаленную от земли миллионами лет звезду, где я мог бы лечь и отдохнуть, и тысячи столетий ощущать как одно мгновение, и расстояние до земли чувствовать, как острие первичного элемента, на которое я насажу мир и брошу его в солнце, чтобы он в нем очистился и расплылся в ничто, в золотое солнечное ничто.
Но и это уже ему не под силу; даже там останется он, как пятно, как солнечный шлак.
Но только прочь отсюда, прочь, не то я вынужден буду грубо разрушить самого себя!
Как луч света, хочу я, преломившись через тысячу сред, отразившись от тысячи поверхностей, погрузиться снова в мою первичную идею, из которой я возник.
Как луч, который упал на улицу и в ужасе отскочил от нее, пропитавшись ее влажной, грязной теплотой, хочу я снова туда, к первичному солнцу, пославшему меня возвестить людям счастье и радость…
Только не в землю опять, на съедение червям, для отвратительного соединения с организмом неорганического, для новой, больной жизни через тысячи форм обмена веществ!
О, как это отвратительно!
И все-таки — это должно совершиться.
Теперь начинается агония; приближается конец.
— Как это произошло, однако?
Я лежал в постели; внутри головы я чувствовал засевшее гвоздем, бесконечно далекое сознание, что сейчас должен наступить конец.
Казалось, что в моем мозгу был спутанный клубок, который под влиянием невыносимого жара начал вибрировать, в безумном желании распутаться, вытянуться в длинные, нежные, тонкие нити мыслей.