Пусть начнется обратная метаморфоза…
ВИГИЛИИ
© Перевод с немецкого М. Семенов
Вчера она ушла от меня.
Мы сидели здесь, за этим столом, и смотрели друг на друга. Днем мы выходили, старались быть веселыми, пили вино, очень приветливо говорили друг с другом, но в нас таилась выжидательная, гнетущая тишина. Мы знали оба: теперь мы должны расстаться, теперь пришло это мгновение.
Я был совершенно спокоен. Только однажды был я так спокоен и теперь вспоминаю об этом. Тогда я пожертвовал всей своей научной будущностью, чтобы стать художником. Это было тяжело, очень тяжело. Ни отец, ни кто бы то ни было другой не хотели и слышать об этом. И я сам знал также, что будет: нужда и горе. Но я должен был. Воля художника была слишком сильна. И я сделал так. Была тихая лунная ночь; серебряный свет наполнял всю мою комнату; я вдруг проснулся и с готовым решением сел прямо в постели. Я ничего не ощущал, во мне не было ни одной мысли, я совершенно не сознавал своего собственного решения; совсем наивно, как жестокий, неотвратимый рок, ощущал я лишь ту волю. Она пришла извне, она легла на мой мозг, как исполинская дубина, размотала она все доводы, которые нагромоздило мое сознание против моего желания. Я чувствовал себя невиноватым перед своим будущим, неответственным за свою судьбу; я радовался, что у меня отнята моя собственная воля.
О, это спокойствие, это неподвижное, оцепенелое, бесчувственное спокойствие, если бы оно могло теперь вернуться вновь: такое миролюбиво-задумчивое.
Мы сидели друг против друга. Она была беспокойна, нервна; она знала, что теперь придет, неизбежно должно придти.
Мой голос дрожал; в горле я чувствовал странное, неприятное удушье, и углы рта болезненно подергивались.
Я видел, как мои пальцы беспокойно блуждали по столу.
Вдруг конверт с оранжево-красной, странной маркой привлек мое внимание; на конверте твердым изломанным почерком — мое имя. Но в это мгновение я забыл свое имя; я видел что-то чуждое, дико-чуждое, и удивлялся, каким образом этот конверт очутился на моем столе.
Я взглянул на нее в полусне.
Мне показалось, что я увидел в ее глазах как будто злобное злорадство, смешанное с выжидательным, испуганным напряжением.
Прошла минута; я начал приходить в себя.
Никогда мой взор не погружался так глубоко в человеческие глаза, так жадно в душу; я ясно чувствовал силу этого взора, он причинял боль моим собственным глазам.
Смущенно, с злобной усмешкой она попыталась его выдержать, потом уступила.
— Послушай! Одно слово…
Я говорил размеренно, почти с умилительным достоинством; ребяческое чувство того, как благороден я в душе, трогало меня почти до слез.
— Да, и?..
— Послушай, вполне по-европейски и объективно…
— Да, разумеется…
Это была как раз ее слабая сторона, по-европейски и объективно; она претендовала на мужской ум, который может чувствовать независимо от личности.
— Послушай… — Я снова почувствовал особенное, дрожащее удушье. Голос мой готов был сорваться. Я встал и выпил стакан воды. Снова сел; роль стоящего вне дела, благородного судьи нравилась мне.
— Будем благоразумны и прежде всего выскажемся совершенно спокойно, — голос мой становился все крепче и тверже, — совершенно спокойно; не правда ли? Зачем нам мучить друг друга? Ты меня больше не любишь, я понимаю это очень хорошо, наши отношения не имели никаких притязаний на вечность. Кроме того, ты имеешь право полюбить другого: это понятно; я не сержусь на тебя.
Она молчала и испытующе смотрела на меня; как будто упрямство было в ее глазах, дерзкое упрямство, смелое признание вины; так смотрят, когда готовы встретить справедливый упрек. Но у меня не было упреков, я говорил не раздраженно, одна лишь бесконечная, давящая печаль поднималась во мне, равнодушие человека, который узнает рок над собою, вокруг себя, в каждом действии, в каждом проявлении воли.
Выражение ее глаз изменилось; ничего, кроме жалости и нетерпения, придти, наконец, к концу, не видел я в этих глазах.
Я сдвинул назад свою шляпу, налил спирту в машинку для чая и заговорил сухо, отрывисто, почти деловито:
— Я не стесняю тебя, я совершенно не стою на твоем пути, ему я уже также сообщил это, ты можешь идти…
Она встала, полуупрямо, полустыдясь, взяла свою мантилью и шляпу и хотела идти.
— Послушай, одну минуту… — Я говорил совершенно спокойно, искусственно, почти с сердечной приветливостью.
— Мы расстаемся не врагами, мы — друзья; считай себя как бы одним из моих друзей мужчин. Видишь ли, я подразумеваю техническую сторону истории: деньги, платье и тому подобное. Техническая сторона всегда самое главное.
Я старался приветливо смеяться.
— Я думаю, лучше всего будет, если ты сейчас же уйдешь; твои вещи я тебе пришлю. Говоря откровенно и по-европейски, я, видишь ли, прямо не могу дольше оставаться с тобой вместе; все можно понять, но так всегда остается какое-то предубеждение, идиосинкразия, какое-то «malgré tout»[15]…
Голос мой постепенно срывался, я начал дрожать: еще одно слово, и я не мог бы больше сдерживаться. Я видел, что мои руки с нецелесообразными движениями чего-то искали, без сознательного волевого побуждения.
Слезы катились по ее щекам — слезы, какие бывают только у женщин; они появляются так, ни за что, ни про что, почти как капли пота.
Она попробовала успокоить меня:
— Но поверь мне; если ты во что бы то ни стало хочешь избавиться от меня, то я уйду, но моя любовь к тебе не пропала…
Заключение заинтересовало меня; как удивительно она описательным образом выразила это «я люблю тебя». Она знала, что иначе я бы рассмеялся. Кроме того, она прекрасно сознавала свою ложь; это вышло так робко, точно отчаянная и, в сущности, бесполезная попытка.
Я улыбнулся, очень смущенный.
— Нет, оставь это, оставь; в твоем теле слишком много честности… И я снова улыбнулся: эта «честность в теле» показалась мне так значительна и так бесконечно смешна.
— Оставь; ведь это ни к чему не приведет. Я останусь один с моим ребенком, может быть, он полюбит меня; я никогда не был любим, я всегда был один…
Я чувствовал злобное желание мучить ее, сделать ей расставание немножко тяжелым; но это чувство было так слито с жалостью к самому себе, что мне стоило большого труда не зарыдать громко.
Она сделала движение броситься ко мне на шею.
Вдруг я почувствовал нечто вроде отвращения, стал холоден и очень приветлив.
— Ты не должна думать, что я очень страдаю, о нет, я в достаточной степени обладаю мозгом, чтобы уметь побороть все это.
Теперь я начал говорить очень устало и смиренно; я инстинктивно старался вызвать сильное впечатление.
— Нет, напротив; я ощущаю большую, эстетическую радость, когда вижу вас вместе. Вы так удивительно подходите друг к другу!
Она плакала.
— Господи, Боже мой, будь же благоразумна; мы ведь свободные люди, ты также совершенно свободна. Ведь ты не продавала на базаре свое тело специально для моей надобности.
Я дрожал; каждое мгновение должен был разразиться страшный взрыв, с судорогами или чем-нибудь в этом род. Я широко раскрыл глаза, глубоко наморщил лоб, я напряг свои мускулы, чтобы встретить этот припадок, но голова моя была тяжела, свет превратился в блестящих огненных змей, и вот, вот….
Нет, прошло.
Я вздохнул.
— Послушай, мы расстаемся в добром согласии; я дам тебе взаймы немного денег, и потом мы совершенно спокойно разойдемся, как это подобает свободным, благоразумным людям.
Это «подобает» очень понравилось мне, оно напомнило хорошо обдуманную, поучительную профессорскую речь; очень, очень хорошо.
Она молчала с минуту.
— Но ребенок?!
— Оставь, я хорошо его воспитаю, он стоял бы на пути к твоему счастью, ему будет хорошо у меня, очень хорошо, и — он будет любить меня…
15
Несмотря ни на что (фр.).