— Где ты видишь луну?

И в самом деле: луны не было.

— Ночные улицы прекрасны, — продолжал я.

— Постой-ка, — оборвал меня Ручеек. — Ты ничего не видишь? Вон там Брук. Твой персонаж. И девушка.

— Я ничего не вижу.

— Одень очки. Стой! Тише. Они целуются.

— Бежим, — прохрипел я, — бежим, отсюда. Они разрушат мне всю Голландию.

Мы быстро пошли. Мелькнули рельсы, разрушенное здание. Обнаружилась церковь, трубы завода. Я наступил на собачий скелет. Голландия разрушалась, кончалась улица. Появились прохожие. Вместе с улицей кончилась Голландия.

Я вспомнил наш неоконченный спор, начатый еще в комнате Ручейка.

— Ты утверждаешь, что я нарочно вывожу всех студентов чудаками, — сказал я. — Ничего подобного. Возьмем Брука. Мы сейчас его видели. Он целовался. Не в этом дело. Мы все знаем Брука. Разве он не чудак? Разве он не играет в конспирацию, как ребенок. Разве не он ездит по вокзалам с вещами? Сегодня — на Октябрьский, завтра — на Варшавский, послезавтра — на Финляндский. Он ждет обыска. Он забирает с собой книги — безобидную физику или химию, разные тетрадки, какие-нибудь записки по аналитике — и увозит на вокзал — сдать на хранение, спрятать. Он занимает деньги: у него их не хватает, чтобы ездить по вокзалам. Ему кажется, что он работает. Ему кажется, что за ним следят товарищи, что его исключат из университета, сошлют в Соловки, в Нарым, на какую-нибудь другую планету. По утрам, когда его сожители по комнате уходят на лекции, он переписывает Троцкого, изданного Госиздатом, легального Троцкого, с книг в тетрадки. Он считает, что делает важное дело, что он конспирирует. Вот тебе Брук. Написал ли я в повести об этом? Нет. Почему? Потому что мне не поверят ни наши студенты, ни читатели, конечно. В Москве есть журнал «Леф», знаешь, конечно? Там пишут, чтобы писатели не выдумывали, чтобы писатели монтировали факты. А разве поверят такому факту? Нет, конечно. В фельетоне поверят. В повести — нет. Теперь — Крапивин. Ты знаешь, дуэль, описанная в моей повести, не выдумана. Дуэль — факт. О дуэли в свое время писала «Студенческая Правда». То же самое с другими. Зря ты обвиняешь меня в анекдотичности. Зря!

— Постой-ка, постой. Установим сначала регламент. Ты говорил полчаса. Это слишком много. Я беру себе три минуты. Слово имеет Ручеек. Видишь ли. Ты не прав. Ты говоришь: есть факты, разумеется, единичные, которым не поверят в беллетристике, но которым поверят в фельетоне. Следовательно, тебе не нужно было писать о них в повести. Следовательно, тебе не поверят. Студенты скажут тебе, что ты возводишь на них поклеп. Обыватели скажут: им скучно, в повести нет любви, эротики. Что конструкция слишком запутанная. И я — разумеется, я не обыватель — скажу то же самое. Не про эротику, ясно. Про конструкцию. О том, что повесть не эмоциональна: отсутствует любовная интрига. Притом ты берешь все нетипичные, единичные случаи. Типичных же студентов у тебя нет. Согласен?

— Согласен.

— Значит, с этим вопросом покончено.

— Не совсем. Я за факт. Я против выдуманных людей, если даже они как живые. И за людей документальных, если даже в них не поверят.

— Опять начинай сначала.

— Нет. Зачем же? Спорить не будем. За нас спорят журналы: «Новый леф» с «На Литературном посту».

Ручеек некоторое время шел молча. Было очевидно: он меня жалел, он что-то обдумывал.

— Вот что, — сказал он наконец, — опиши Великанова. Я тебе его уступаю. Он настоящий пролетарский студент. Таких много. Недавно из деревни. Приехал почти политически безграмотным. Прочел гору книг. Ты бы посмотрел, как он занимается. Он не выходит из лаборатории. Дома у него рыба. Профессор называл ее по-английски: «Жанна». Великанову неудобно называть ее так. Он называет ее Нюша. Ты бы видел, как он возится с этой Жанной или Нюшей. Изучает. Исследует. Кормит. Опиши его. Или это сделаю я сам. Он типичен. Он учится и в то же время работает в культкомиссии. На какую высоту он поднял наш клуб! Он реален. Он будет у тебя «живым человеком». Возьми его. Я тебе его уступаю.

— Не могу понять одного, — рассердился я на Ручейка: — какое тебе дело до нас: до меня и до моей повести.

В свою очередь Ручеек тоже обиделся. Мы шли по аллее сквера. Деревьев не было. Были силуэты деревьев. Мы не могли видеть почек. Мы их ощущали по запаху. И, конечно, весна имела свой запах. На скамейке сидел кто-то.

— Что за черт, — выругался Ручеек. — Опять твой персонаж. И не из положительных.

«Кто-то» встал, «кто-то» шел к нам навстречу. Я прищурился: это был Коля Незабудкин.

— Как я рад, — сказал Коля, — вас видеть. Вы одни можете меня понять. Вы писатели.

— Какие же мы писатели? — возразили мы с Ручейком в один голос. — Мы начинающие.

— Все равно. Вы писатели. Вы должны меня понять.

Коля Незабудкин прислонился к дереву. Он уронил голову, длинные волосы упали ему на лицо. Он превратился в девушку. Он был красив. Мы притаились. Затем он преобразился. Искаженное лицо его вдруг остановилось. Он сделал жест. При этом пальцы его хрустнули. Он сделал жест отчаянья.

— Я влюблен, — прошептал он. — Она проститутка.

— Но это где-то уже есть, — сказал я разочарованно, — кажется, у Куприна.

— И у поэта Михаила Голодного, — добавил Ручеек.

— Что у Голодного — не беда, — обратился я к Ручейку. — Голодного не знают. Все скажут: я списал у Куприна. Какая жалость.

— Не жалеть! — продолжал Незабудкин. — Я не позволю никому жалеть себя! Она проститутка. Вы не можете себе представить, какая она. Мы встретились в «Баре». Ей приходится отдавать себя за большие деньги раз в месяц, чтобы прокормить мать. Она дочь действительного…

— И вот началась экзотика. Романтика «Бара» и экзотика (для нас это было экзотикой): чины, ордена, департаменты.

— Она дочь действительного тайного советника.

— Это что же, — прервал его Ручеек, — постарше коллежского регистратора или помладше?

Ручеек знал о коллежском регистраторе по кинокартине того же названия.

— Дурак. Извини, пожалуйста. Действительный тайный советник — почти министр. Директор департамента. А ты мне про какого-то Акакия Акакиевича. Итак, слушайте. Она дочь почти министра. Отец ее расстрелян нашими. И вы удивитесь — она почти комсомолка. Вы удивляетесь? Мы полюбили друг друга с первого взгляда. Я поднес ей рака. Она посмотрела на рака, потом на меня, и мы влюбились. И понимаете ли вы? Я должен ее спасти. Я должен вытащить ее из этого аквариума. Она согласна. Но у меня нет службы. Но двадцать пять рублей стипендии слишком мало. Как же быть?

Ручеек продекламировал:

Полюбил не на шутку я.
Разве можно ее не любить?
Называют ее проституткою,
Как же быть? Как же быть?

— Голодного? — спросил я. — Слабые стишки.

— По-моему, хорошие — возразил Ручеек. — Ты подходишь как «формалист».

— В самом деле формалисты! — продолжал Коля Незабудкин. — Везде бюрократы. Везде формалисты. Везде отказ: «Какая такая проститутка? Вы ходите к проституткам? Да знаете ли вы, что за это»? Везде формалисты. Как же быть?

Называют ее проституткою.
Как же быть? Как же быть?

— Она молодая? — заинтересовался я. — Сколько ей лет?

— Семнадцать. Хотите пойдем, я вас с ней познакомлю. Только вот я растратился. Туда, сюда. У вас нет с собой денег?

Деньги у нас были. Мы пошли в «Бар». Сели за отдельный столик. Незабудкин пересчитал наши деньги. Дал на чай кельнеру. Бутылки выросли на столике, как тропические цветы. Незабудкин показал нам на свою «любовь». Она сидела под пальмой.

— Видишь, — шепнул я Ручейку, а ты говоришь — в повести нет любви.

— Есть, — согласился Ручеек. — Только слишком традиционная. Использованная — я хочу сказать.

Коля Незабудкин купил на наши деньги рака. Помахал раком. Поманил раком свою «любовь». «Любовь» подошла к нам. Протянула руку. Рука показалась нам слишком узкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: