Внезапное, но строго вычерченное солнце освещало этот сухой, как чертеж, пейзаж. Художник Колобков усмехнулся. Между действительностью и результатом его воображения, по его мнению, не было границы. Они были едины. Его воображение, которому он дал волю, точно не шел по делам, а писал картину, лишь моделировало и делало более выразительным то, что видел его глаз. Его ноги продолжали идти за ногами абстрактного гражданина. Так, рассеянный, он шел за ним, пока не заметил, к своему удовольствию, что абстрактный гражданин свернул за угол в том месте, где нужно было свернуть ему самому; в противоположном случае он бы, пожалуй, покинул его. Ему уже начал приедаться этот немного необычный гражданин, которого делали странным обстановка и его, Колобкова, собственное воображение. Ему стало немного жаль своих вдохновения и фантазии, а главное, времени, которое сегодня он тратил на пустяки, вместо того, чтобы писать. Но тут художник Колобков заметил, что абстрактный гражданин открыл дверь того самого учреждения, куда шел и он. Теперь Колобков не удивился бы тому, если бы неизвестный гражданин вдруг оказался тем самым лицом, которого ему надо было видеть. Эта мысль пришла ему в голову, и он подождал у дверей, чтобы не столкнуться с неизвестным гражданином на лестнице. Затем он поднялся в третий этаж и сразу же нашел нужную ему комнату № 13.
Когда он вошел в комнату, он увидел того самого абстрактного гражданина. Кроме гражданина и стола, в комнате не было ни людей, ни предметов. Гражданин сидел за столом. Его статичная фигура как бы составляла часть комнаты. Да, это было то же лицо, и на том же лице жил тот же нос, те же лежали глаза, те же слушали губы.
«Вот лицо, — во второй раз подумал художник, — которое бы я не стал писать ни за какие блага жизни».
И все же это было и то и не то лицо. И та и не та фигура. Во-первых, заметил художник Колобков, лицо улыбалось. Во-вторых — фигура шевелила руками, перебирая какие-то бумаги.
Колобков взглянул еще раз. Действительно: лицо улыбалось. Оно улыбалось так. Губы вытягивались, показав зубы, затем снова возвращались на свое место. Перебирал же бумаги он так: брал одну бумагу, затем клал ее рукой на стол и брал другую. Он делал все это так, как бы делал это всякий другой на его месте с той лишь разницей, что его движения были более точны и ритмичны, как движения машины. И вдруг он поднял голову с открытым ртом, держа в поднятой руке бумагу. Едва ли живопись смогла бы лучше изобразить бездушную фигуру бюрократа, чем ее изображала сама природа. Несомненно, он видел Колобкова, но смотрел на него так, как будто перед ним не было ничего, кроме воздуха.
— Разрешите вас спросить, — решил все же обратиться к нему художник Колобков, — могу ли я видеть товарища Ушакова?
Лицо не отвечало. Оно не отвечало в первую минуту и вторую и только, когда художник Колобков решил повторить свой вопрос, оно ответило.
— Нет, не можете, — ответило лицо.
— Почему же не могу? — спросил художник.
— Потому что Ушаков в командировке, — ответило лицо.
— Вы к нему по какому делу?
— Видите ли, я художник Колобков, — начал художник Колобков.
— Знаю, — прервало его лицо. — Вы участник гражданской войны, не так ли? Наше дело к вам можно передать в трех словах. Напишите эпизод из гражданской войны по своему выбору. Срок: месяц. Оплата: смотря по качеству. От пятисот до тысячи. До свиданья.
Сказав это, лицо снова начало перелистывать бумаги, одну бумагу за другой. Художник Колобков не решился спрашивать о подробностях. Он снова посмотрел на гражданина. И вдруг ему показалось, что он когда-то его видел. Но когда? Но где? Он не помнил. И хотя это было то же самое лицо, что в трамвае, и на том же лице тот же жил нос, те же лежали глаза, и те же слушали губы, — это было то и не то лицо в одно и то же время.
«Вот лицо, — подумал в третий раз Колобков, — которое я бы не стал писать ни за какие блага жизни».
И он вышел из художественного издательства. И только тогда, когда он отошел уже на порядочное расстояние от издательства, он вспомнил, что фамилия абстрактного гражданина осталась ему неизвестной. Он возвратился и спросил:
— Простите, — спросил он, — я забыл узнать вашу фамилию.
— Бородкин, — ответило лицо и снова уставилось в бумаги.
На этот раз художник Колобков решил идти пешком, несмотря на то, что до дому было далеко и уже начал накрапывать дождь, чтобы на ходу выбрать тему только что заказанной картины и обдумать замысел. Он любил творить на ходу.
Начало почти всех его «вещей» возникало в ходьбе, где-нибудь на улице или в трамвае, и домой он приносил уже готовый, обдуманный со всех сторон замысел, чтобы здесь приняться за его реализацию. И вот теперь, выйдя из издательства, он первым долгом постарался забыть абстрактного гражданина, фамилия которого была Бородкин, чтобы очистить свою память и воображение. И ему это удалось сразу. Между его памятью и его воображением не было разрыва, в творческие минуты его память приходила на помощь его воображению, а его воображение его памяти. Так и сейчас на помощь воображению поспешила его творческая память. Она выбрала один эпизод из его недолгой, но много испытавшей жизни. Ночь перед восстанием Т-ска предстала перед ним, повторенная его воображением. Она была настолько реальна, что он почувствовал запах ее тишины, точно время вернулось назад, а пространство города, по улицам которого он шел, поменялось с пространством того Т-ска, в котором действовал не тридцатилетний художник, а шестнадцатилетний паренек. В пять утра должна была ударить пушка и, разорвав тишину, дать дорогу вооруженным рабочим предместья. Они выехали заранее — его старший брат, руководивший восстанием, он и еще один человек с мандатами от Иркутской подпольной организации. Колобков и теперь очень хорошо помнил фамилию этого человека (Огородников), то, о чем он говорил, его черный полушубок и синее галифе, но никак не мог вспомнить ни его лица, точно у него не было лица, ни выражения на лице, точно у него не было выражения на лице. На одной из центральных улиц брат и его спутник спрыгнули с пролетки и направились к тому пункту, где их уже ожидали товарищи. А Колобков поехал проверять посты. Он проезжал мимо низеньких обывательских домиков и деревьев, мимо дремавших извозчиков, удушающая жара которым придавала какую-то особенную ночную неподвижность. Но вот показались кучки людей, приближающихся к центру, пряча оружие. Они двигались возле забора и пустырей, молчаливые и ожидающие, как и он, когда пушечный выстрел разорвет в клочья тишину этой ночи, которой не было конца, но ни в пять, ни в половине шестого и ни в шесть не выстрелила пушка, и не поступило никаких распоряжений. Тогда подкралось опасение. Оно кралось вместе с рассветом, все усиливаясь и усиливаясь, и вдруг разорвалось ружейными выстрелами. Колобков бешено погнал лошадь к тому месту, где он оставил брата и товарищей. Он увидел крадущиеся тени солдатских цепей, и голова его закружилась. И все же он успел подъехать как раз к тому моменту, когда брата и его товарищей, обезоруженных, усаживали в подъехавший автомобиль контрразведки. Но что такое? Сегодняшний спутник его брата стоял нетронутый посреди улицы, широко расставив свои галифе, и отдавал распоряжение совершенно другим, незнакомым Колобкову голосом. Подлый провокатор, он улыбался так, что улыбка запомнилась навсегда, хотя лицо не поддавалось памяти. Первое, что пришло в голову Колобкову, это выхватить бывший с ним браунинг и всадить пулю в мерзкий круг его физиономии. Но не благоразумие, а страх остановил его. Он выскочил из коляски и побежал. Он чувствовал за собой задыхающиеся животы погони и убыстрял бег. Он бежал так, как только могли бежать его ноги. Он не чувствовал себя, а только сердце на высоте рук, одно только бившееся сердце, точно он состоял из одного сердца и ног. Затем он перескочил через забор, еще через один забор и еще через один забор, и через несколько заборов сразу и попал в сад. В саду такие тихие стояли деревья, и бил фонтан. В саду играли дети, такие дети, которые, казалось, родились в этом саду, где раз навсегда остановилось время, такие дети, которые, казалось, не знали, что существуют взрослые и их выстрелы. Они были туземцами этого огороженного высоким забором, стройного, стремящегося в высь мира. Дети крикливые, как птицы, кружились вокруг маленького озера. Их рты были широко открыты, движения гибки, подобно выпрямляющимся движениям молодых деревьев. Вода, удлиняя фигуры, отражала их вместе с деревьями и травой. Колобков на секунду забыл все ужасы случившегося только что и предстоящего впереди. Ему захотелось подойти к детям, вмешаться в их веселую толпу, принять участие в игре. И он подошел к ним. Но дети с испугом шарахнулись от него. И он почувствовал непоправимую, как тогда представилось ему, разницу между ними и им, ту разницу, о которой еще издали кричали его и их одежда. Затем откуда-то выпорхнула похожая на гриб и на ворона гувернантка. Она была тонка, она была черна, точно состояли из платья и головы, она была криклива.