У меня все же есть одно преимущество: я могу иногда иронически искоса взглянуть на себя и при надобности брезгливо обернуться, как от уродца в спирту. Но этого мало. Нужно решиться разлить спирт. И расправить конечности. Зимой я попробую вовсе опрокинуть банку.
Когда-нибудь, когда я «стану большим», проживу целую жизнь и облетаю все небо, я напишу книгу жизней (песен, в сущности?) таких, как я, удачников и счастливцев. Им угрожал в свое время рок — стать лишненькими и похоронить себя на дне сладкой дыни под горькими семечками «проклятых» (банальных!..) вопросов. Но успели они срочно выпрыгнуть из обывательской дыни и вот пошли по земле, грызя семечки, пошли по земле, как по небу — счастливой и беспокойной походкой.
Я стою на виадуке, летящем в небо, как скрипка, на прокопченном этом мостике над путями, секущими город.
В жару над рельсами, уходящими в солнце, дрожит и тает беловатое сияньице. Оно вытапливается из рельс, как некая глюкоза — такой молочной свежести сок выступает на параллельных тончайших краях стебелька одуванчика, разрезанного вдоль.
Налево от насыпи: рабочий поселок, веющий жимолостью палисад, тревожная, окровавленная свиными бойнями речка, за ней — аэродром — зеленой спокойной ладонью, на краю его семафоры кивают синими пальцами, дальше — русые шевелюры стогов.
Направо: площадь, навозные дюны, козы, часовенка старушечьим кукишем и город.
Это завтра уйдет от меня. Я уже хочу в Ленинград. Я почему-то жду себе от близкой теперь зимы чего-то большого.
Я вспоминаю: Ленинград с Исаакия похож на огромную книгу для слепых, с выпуклыми буквами из крыш, рельефов домов. Он похож на две рваные страницы этой книги, разлистнутые от Невы. Хочется не смотреть их, а трогать, закрывши глаза, касаться легкими пальцами, смеясь как во сне…
Теперь я вижу пока:
Двери часовенки распахнулись со звоном, смирные старомодные засушенки выпали из них на площадь и рассыпались, подбитые ветром, как молью.
Представьте себе:
Берете вы в руки семейный уездный альбом, скучая бездельем в гостях, и размышляете кисловато: «Раскрыть его или не стоит» и хотите уже, погладив золоченый обрез, опять положить его на косенький столик. Но звонко вдруг отскакивает тяжелая, обложенная медью покрышка, и на колени вам и на пол пыльной террасы сыплются выцветшие желтые карточки. Вы неловко ловите их, задыхаясь, вы перегибаетесь влево и вправо, у вас сбилась прическа, вы озадачены, гости глазеют на вас злорадно, а любезный хозяин привычно тушит за вас беспорядок. Он проворно отнимает от ветра бумажную ветошь, он плавает вокруг вас и под стулом, шлепая ладонями по полу, как по воде, брызгая пылью, махая спасенными карточками и обращая к вам красную от натуги улыбку, ласково так журчит:
— Это ничего!.. Это моя бабушка. Ничего не значит. Золовка моей бабушки. Пустое! Сидите, сидите, я подберу… Мой двоюродный дядя. У его собаки на переднем зубе была золотая коронка. Погиб под Плевной. Помилуйте, какое беспокойство! Его невеста, первая красавица в городе. Что? Да, жива. Печет просфорки для церкви…
БАЗИЛЬ[7]
Повесть
…Огромность зданий, бесполезных обществу, суть явное доказательство его порабощения…
ПАСХА 1816 ГОДА
Рассказ
В пасхальную ночь на 10 апреля 1816 года певчие старой Исаакиевской церкви, вернувшись с крестного хода, спели «Христос воскресе» столь громогласно, что обвалился лепной карниз над правым клиросом. Многопудовый карниз рухнул с высоты шести сажен, и это было подобно землетрясению.
За первым ударом мог последовать второй, еще более ужасный, и, устрашась уже одной мысли об этом, все кинулись вон из храма, сокрушая друг друга. Произошла давка, что часто бывает страшнее, нежели самое землетрясение. Нарядные прихожане стояли с пасхальными свечами в руках и, ринувшись вдруг, подожгли на соседях и себе одежды. Люди не сгорели лишь потому, что в сплошной давке огонь, стесненный со всех сторон, неохотно распространялся.
Причт, подобрав полы своих дорогих риз, убежал в алтарь, где был особый выход на площадь. Виновник обвала — певчий хор — в полном составе последовал за причтом: это был второй крестный ход, только взбесившийся.
На другой день преосвященный викарий Владимир приехал к главнокомандующему столицей, чтобы лично уведомить о случившемся. Вязьмитинов, разумеется, обо всем узнал ранее и, выслушав в третий или в четвертый, или, может быть, уже в десятый раз о событии, сказал по-французски:
— Черт знает что!
— Ась? — переспросил викарий, не понимавший по-французски.
— Бог знает, говорю, что такое, — по-русски сказал Вязьмитинов. — Распорядитесь, владыка, о прекращении богослужения в храме на ближайшее время.
— Почему такое? — недовольно спросил владыка, что-то имея в виду.
— Как же иначе? Я подразумевал бы время осмотра и исправление повреждений. Государь для того назначит особый комитет из опытных архитекторов.
— Гм, — отвечал владыка, затаив, по-видимому, какие-то свои возражения. Но тотчас же не вытерпел и спросил: — Граф Сергей Кузьмич, а ведь можно, поди, отложить ремонт?
— А зачем, владыко?
Преосвященный вместо ответа закрыл глаза и прислушался к пасхальному звону за окнами.
— Хорошо-то как!! — прошептал он умиротворенно. — Как хорошо благовестят! Вся душа замирает.
Граф прислушался, чтобы сделать удовольствие преосвященному, и проговорил, улыбаясь как можно мягче:
— Да, мастера звонить на Руси.
Но вслед затем он нахмурился, вдруг что-то вспомнив, и беспокойно глянул в окно.
— На Исаакиевской колокольне тоже звонят, владыка?
— Как же, как же, — простодушно отвечал владыко, — там мастера звонить.
Вязьмитинов заметно встревожился и изменившимся голосом стал выговаривать:
— Это нельзя, владыко, никак нельзя… С минуту на минуту колокольня может обрушиться, сохрани Боже. Ведь собор ненадежен, владыко…
— Сохрани Господи, — отвечал владыка, впрочем, ничуть не пугаясь.
— Да и зачем звонить, раз там служба не проводится, зачем звонить, я не понимаю!
Преосвященный весьма благодушно посмотрел на Вязьмитинова и покойно заговорил, будто с ним соглашаясь:
— Я и говорю, уж если звонят, так пускай и служат. Пускай послужат с недельку. Вот Пасха пройдет, тогда с Богом и за ремонт.
Было совершенно очевидно, что викарий хитрил и чего-то не договаривал. Вязьмитинов улыбнулся и троекратно ответил:
— Увы! Нельзя! Никак нельзя!
Он отлично все понял. Викарий приехал ходатайствовать за исаакиевский причт, которому было обидно лишиться богатых пасхальных сборов. Просьбу викария можно было бы удовлетворить, но только в том случае, если государь даст согласие; между тем Вязьмитинов знал точно и определенно, что государь по поводу совершившегося отозвался:
«Обвал произошел как нельзя более ко времени. Моим всегдашним желанием было видеть храм заново и на сей раз окончательно перестроенным. Немедленно назначить комиссию для осмотра храма и устройства архитектурного конкурса на лучший прожект перестройки».
Естественно, что главнокомандующий столицей не мог предложить викарию ничего, кроме доброго совета — поместить исаакиевский причт на время строительных работ в какую-либо другую церковь, например, в Сенатскую. Правда, в Сенатской церкви имеется свой причт и придется служить поочереди, но что делать, — пускай потеснятся, пока правительство придумает лучший выход.
Так и пришлось поступить. Причт в тот же день, дабы не терять зря пасхального времени, переехал в Сенатскую церковь, и то, чего в глубине души опасался викарий, не замедлило совершиться: причты с первого дня затеяли ссору из-за свечных, кошельковых и братских доходов. Причты условились служить поочереди, а прихожане, не разбирая этого, посещали подряд все службы, и невозможно было узнать точно, кто поставил свечу Божьей матери — сенатский или исаакиевский прихожанин.
7
Печатается по: Леонид Рахманов. Базиль. Л., Молодая гвардия.