XV

Встретили меня стражи, обходящие город, избили меня, изранили меня…[36] Но прежде всего я хочу сказать тебе одну вещь, дорогой, даже если ты рассердишься, я ведь знаю, что это придется тебе не по вкусу, но — пусть это будет между нами — скажу тебе, что никогда не поверю, будто полицейский тебя ударил; все дело в том, как ты себя вел, — тогда я даже не посмела сказать тебе это, но я вполне была согласна с Рамоном Фильгейрой: почему это полицейский станет тебя бить, если ты едешь через парк на велосипеде? Ты не волнуйся, пожалуйста, подумай сам: неужели ты не понимаешь, что это абсурд? Скажи правду: ты упал, — так сказал полицейский, а полицейский ни с того ни с сего врать не станет, и если рассуждать здраво, то полицейский в три часа ночи — это то же самое, что министр внутренних дел; он крикнул тебе: «Стой!» — а ты испугался и, конечно, упал — вот откуда у тебя на лице синяк. Дело в том, что ты всегда питал страсть к велосипеду; мне было ужасно стыдно за тебя; а ведь до того, как ты упал, ты хвастался перед детьми, будто ты — Толедский Орел[37] и порол всякую чушь, а потом: выдумал всю эту историю с ударом и скандал с пистолетом, когда ты поднял шум, все это басни; послушать тебя, так ты ехал усталый после проверки тетрадей, — это и впрямь должно быть очень утомительно, я понимаю — все мы люди и все такое прочнее, — но зачем же вымещать свою усталость на несчастном полицейском, который, в конце концов, был виноват только в том, что исполнил свой долг? Ему, верно, тоже не очень-то приятно стоять столбом в три часа ночи на углу — будем откровенны, — и так всю ночь, Марио, ведь это легко сказать! — да еще на холоде. А кроме того, милый, ты уже не в том возрасте, чтобы разъезжать на велосипеде, ты уж не мальчик, и хотя ты упорствуешь и не хочешь забыть об этом, но годы не проходят даром, знаешь ли, и это закон жизни, бороться с которым дикому не под силу, вспомни маму, царство ей небесное: «От всего есть лекарство, только не от смерти»; я еще могла бы понять женщину… Если хочешь знать правду, меня всегда удивляло это твое идиотское стремление быть в форме, ездить по пятидесяти километров на велосипеде куда глаза глядят без определенной цели — глупость какая! — за иные пристрастия бить надо, уж не спорь со мной; если тратить силы на что-то важное, как я говорю, так и не растолстеешь! Другое дело, кабы ты был спортсменом, а так — что тебе было терять, дорогой? — ведь силенок у тебя ни на грош — долговязый и, я помню, на пляже всегда белый-белый; есть вещи, которых я никогда не пойму, сколько бы о них ни думала: ведь если ты — кожа да кости, так зачем тебе сохранять фигуру? — можешь ты мне это объяснить? Уж не знаю, хорошо ты писал или плохо, в это я не вмешиваюсь. Но в спорте ты нуль без палочки, это всякому ясно, и внешность у тебя неподходящая, совсем не для спортсмена, так и знай, каждому свое. И если Рамон Фильгейра принял тебя в своем кабинете как родной отец — ты же признаешь, — то зачем тебе понадобилось устраивать скандал и нещадно ругать полицейского, ты ведь сроду не был обманщиком! Мне грустно, что из-за глупого тщеславия ты не хотел признаться, что упал с велосипеда, и так хладнокровно врал — вот ты каков! — и меня, знаешь ли, возмущает, что из ложно понятого самолюбия ты доставляешь неприятности бедному малому, хотя это на тебя и непохоже. Только ведь ты без скандалов прямо жить не можешь, дружок! — а вот если бы ты сразу пошел к Фильгейре и откровенно сказал ему: «Вы правы, погорячился я», — все было бы иначе, я уверена, и ни он, ни Хосечу Прадос, ни Ойарсун не отказали бы нам в квартире, голову даю на отсечение; все это случилось из-за того, что ты всегда любил идти напролом, ты смешиваешь такие вещи, как воспитание и сервилизм. А ведь этот проклятый сервилизм не наступил тебе на ногу и вообще ничего плохого тебе не сделал! Сервилизм и система — вот два слова, которые не сходили у тебя с языка с тех пор, как я тебя знаю, но как ты там ни крути, а это такая же причуда, как и любая другая; ведь, по-твоему, почтительное отношение к властям — это лицемерие или что-то в этом роде, не правда ли? — послушать тебя, так можно подумать, что я чудачка, и это мне всего обидней, — просто у меня голова на плечах, и поэтому я у вас всегда плохая, вот ужас-то, матушки мои! Но послушай, я скажу тебе больше: пусть даже и правда, что полицейский стукнул тебя по голове — в чем я сильно сомневаюсь, — но неужели этот удар не стоит шестикомнатной квартиры с лифтом, горячей водой и ренты в семьсот песет? Оставим в покое романтизм и раскинем умом, дорогой мой, — у тебя привычка плыть против течения, а мы живем в практический век, и дураком надо быть, чтобы с этим спорить; я не говорю, что надо со всем соглашаться, просто надо проявлять терпимость, не обязательно превращаться в раба; вот, например, история с алькальдом или с Ойарсуном и Хосечу Прадосом — черт тебя дернул заговорить о подсчете голосов, — неужели ты думаешь, что в противном случае они отказали бы нам в квартире? Пойми ты, Марио, что посеешь, то и пожнешь, и, как говорила бедная мама, царство ей небесное, — «В нашей жизни добрые друзья стоят дороже карьеры», — я ведь ссылаюсь на примеры, дружок, послушай только, и никогда не устану повторять тебе, что ты всегда хотел быть хорошим, а достиг лишь того, что стал дураком, можешь мне поверить. «Честному человеку все пути открыты», — как тебе это нравится? — уж хлебнули мы с твоими теориями! — ведь как там ни крути, а в жизни нельзя быть добрым ко всем: и если ты хорош с одними, другие на тебя злятся, тут и толковать не о чем, все происходит именно так, потому что так было от века, — так почему же не стать на сторону тех, кто тебе подходит? Так вот нет же, вечно ты якшался со всякими оборванцами и деревенщиной, как будто оборванцы и деревенщина поблагодарят тебя за это, — уж больно ты умен, дорогой! — и всякий раз, как я подумаю, что из-за скандала с полицейским, из-за протокола и тому подобных историй мы прозябаем в этой лачуге, я просто с ума схожу, ведь для этого жить на свете не стоит. И к тому же — ну что ты пристал к этим несчастным полицейским? — у всех у вас на них зуб, как я говорю, и надо было видеть лицо Солорсано, когда вы подписывали эту бумагу, ну вот когда полицейский огрел дубинкой того типа, который мчался на футбол, а тому, видишь ли, это пришлось не по вкусу, — это-тоя понимаю; я просто поверить не могла, когда мне звонили из Комиссариата, мне уж и говорить-то осточертело: «Мой муж на футбол не ходит», — ну а потом ты появился, и надо было видеть как ты на меня набросился, а ведь, помимо всего прочего, дело того и не стоило, мне кажется, спроси у кого хочешь, а ты: «Кто тебе велел это говорить, скажи, пожалуйста?» — ну ладно, дружок, не сердись! — меня спрашивают, я отвечало, только и всего; и, если хочешь знать, я тут же догадалась, что всему делу заводчики — все тот же дон Николас и его шайка, вот что, не на дуру напали, а у этого типа есть и другие грешки, он этого даже и не скрывает; и уж я тебе говорю, что, если бы его в свое время отправили на тот свет вместо того, чтобы нянчиться с ним, от скольких бед мы были бы избавлены! Других, в конце концов, убивали за меньшие преступления, и неговори ты мне про Хосе Марию, потому что с твоим братом поступили по справедливости, и мне это совершенно безразлично: то, что он не пошел на работу, было еще не самое страшное, хоть твой отец и стал невыносимым человеком, сам знаешь, но ведь есть свидетели, что он был на Пласа де Торос на митинге Асаньи, а в день провозглашения Республики ходил по Асера с трехцветным знаменем и орал как полоумный; это не то что Эльвиро, — Хосе Мария рассчитывал на свое обаяние, и на женщин оно и впрямь действовало, ну а с мужчинами оно ничего не стоит. А кроме того, причем тут вся эта история с полицейским? Ваша ненависть к ним нелепа, милый, и даже сама Вален всякий ваз как видит пару полицейских[38], сжимает мне руку и смеется, честное слово: «Вот если бы тут появился Марио!» — вот что она говорит, слышишь? — ну а я скажу, что, по сути дела, вам не нравится власть, вы ведь считаете, что, раз вы кончили школу, вы имеете право на все, — ан нет, Марио, плохо тогда было бы наше дело, в жизни приходится повиноваться и подчиняться дисциплине с самого рождения, сперва — родителям, потом — властям, в конце концов, это одно и то же. Больше того: если время от времени нам случается получить по морде, то мы, вместо того чтобы приходить в бешенство, должны принимать это со смирением, потому что тот, кто нас лупит, делает это — будь уверен — не для собственного удовольствия, а для нашего же блага, для того, чтобы мы не сбились с пути истинного. Ты говорил, что хотел быть чистым и что стоит жить на свете ради того, чтобы исправить хотя бы один дурной поступок; да это же самое настоящее тщеславие! — не будем обманывать друг друга, ну скажи на милость, можешь ты объяснить мне, что такое ты исправил и для чего ты жил, если не смог купить своей жене какой-то несчастный «шестьсот шесть»? Любовь и понимание? — не смеши меня, я ведь очень проницательна, ты это знаешь, а вот ты всего-навсего склочник, и всегда ты был таким, поднимал шум из-за ерунды, а потом пропускал машины, переходя улицу, или покупал «Карлитос» у всех мадридских бродяг, или уступал очередь в магазине, и если что-нибудь и может действовать мне на нервы, то именно это, так и знай, потому что, кто хочет что-то купить, пусть встает в очередь, очереди для того и существуют, а как же иначе? Нет человека на свете, который мог бы понять тебя, Марио, это сущая правда, и, если разобраться, ты сам себя не понимаешь, — вот тебе история с поросенком Эрнандо де Мигеля: ты бросил его в лестничный пролет и чуть не убил Эрнандо, а потом просидел весь вечер сложа руки: «Конфликт между смирением и коррупцией никто разрешить не в силах», — ну и проблема! больше я и слышать не хочу! — ты становишься невозможным, дружок мой милый: во-первых, ты пишешь свои талмуды, которые никто не может читать, а во-вторых, ты мне с ними покою не даешь, так что я прямо голову потеряла, даю тебе слово, а когда я пыталась поговорить с тобой о деньгах, или о «шестьсот шести», или еще о каких-либо важных делах, ты — «Молчи», — как будто это тебя не касается! — меня возмущает, что ты говоришь только о том, что тебе по душе, и прикусываешь язычок, когда тебе это выгодно. Твоя норма поведения, Марио, такова: быть твердым с теми, кто приказывает, и уступать оборванцам — смотри, как здорово! — а я говорю: уступай или всем, или никому; или всегда проявляй характер, или никогда; но ты всегда упорно стоишь на своем, то вступаешь в пререкания, то — с катушек долой, кошмар какой-то, так и знай. Вален над тобой смеется, да и все смеются, им ведь не приходится терпеть твои штучки, а мне бы вот хотелось посмотреть, каково бы им было на моем месте, милый, — они бы и двух недель не выдержали! — слушай меня хорошенько: Вален говорит, что ты не перевариваешь ни галстуков, ни стариков, и тут она совершенно права, будем называть вещи своими именами, потому что если это не так, то чего ради ты помешался на людях моложе сорока лет? — им, видите ли, не дают говорить, а иначе, мол, они понимали бы друг друга. Можешь ты мне объяснить, голубчик мой, кто это не дает им говорить, если они кричат больше всех? — ведь теперь нельзя на улицу выйти из-за криков и мотоциклов, нет у людей ни уважения, ни почтения — ничего! А в тебе сидит дух противоречия — вот оно что, все у тебя шиворот-навыворот, из-за своих родителей ты, как говорится, и слезинки не обронил, а потом из-за какого-то каприза целый божий день обливался слезами — матушки мои! — можно было подумать, что ты просто плакса. Нервы? — смешно слушать, ты ведь расстраивался из-за того, что тебе было страшно, что ты не идешь честным путем, и из-за того, что ты завидовал мне, да, мне — пойми ты это, ты должен был сам мне это сказать, — и тем, кто, как я, во всем уверен. А ты что думал, дружок, скажи, пожалуйста? Когда у женщины совесть чиста, ей плевать на тех, кто бесится, и так же должен был поступать и ты, скандалист, — ты должен был смотреть на вещи моими глазами, раз уж ты мне завидуешь, и оставить в покое Аростеги, Мойано и всю эту гнусную компанию; ведь иногда я думаю, что только тогда ты и вел себя хорошо, когда болел, вот как, тебе это покажется шуткой, ты ведь всегда считал, что молчать и повиноваться — унизительно, совсем как те мальчишки, которых ты столь горячо защищаешь, а ведь если разобраться, так это просто подонки, да, да, отбросы общества, хотя ты и порол чушь, что это «безвинные жертвы», — повторяю, Марио: это одни слова, потому что если так рассуждать, то можешь ты объяснить мне, чем виновата я, что у меня нет автомобиля, а у моих подруг — есть? А мама? Чем виновата была мама, царство ей небесное? — и, однако, она пережила войну, а война стоила ей больше, чем другим, хоть она и не распространялась об этом, потому что история с Хулией — это хуже смерти, Марио, пойми раз навсегда, а ты вечно ставишь в пример своих родителей и братьев с сестрой; ты чудовищный эгоист, чудовищный эгоист — и больше ничего, о моих родителях ты ведь сроду не думал. Как там ни крути, дорогой, а молчать и повиноваться — для тебя нож острый; и в конце концов, все вы одного помету, посмотри-ка на Чаро, как ты думаешь, почему она ушла из монастыря? — да все потому же, малый, по той же самой причине: она не умеет молчать и повиноваться, больно уж вы заносчивы, ни она, ни ты не согласитесь подчиняться порядку; и дошло до того, что теперь она сбилась с пути истинного, и ни туда ни сюда, она становится все более странной, и уверяю тебя, что если я по-прежнему отправляю к ней по воскресеньям детей, то из чистого милосердия; будь он неладен, ваш милый домик! — там все время говорят о мертвых, а вот послушай Альваро: «Я лучше вовсе не буду есть, чем есть у тети Чаро», — ну, конечно, я его прекрасно понимаю, ведь она, твоя сестрица, прямо сомнамбула какая-то, подумай только! — вечно она ставит всем в пример дедушку и бабушку и обоих дядей — подумай только: говорить детям о мертвых! — уж если я и делаю это, так только со смыслом. И Чаро — не исключение в вашей семье, вовсе не исключение! — это твой живой портрет, никогда и нигде ей хорошо не будет, точь-в-точь как Хосе Марии, все вы на один покрой; ты без конца говоришь о том, что твоя сестра — работящая, но ты говоришь это мне назло, — я ведь тебя знаю, просто у нее нет прислуги; а я ее прямо-таки не выношу, могу тебе поклясться, она такая тупая, и кажется, будто вот-вот упадет в обморок, и потом она совсем не красится; в семнадцать лет — это бы еще сошло, ладно, но в ее возрасте это никуда не годится, Марио, хоть бы она это делала ради других! — кому же приятно смотреть на такую землистую, сухую кожу? И если ты это говоришь, чтобы позлить меня, Марио, — ты ведь на это способен, — то можешь говорить все, что тебе вздумается, ты меня этим не унизишь, предупреждаю тебя, но, если хочешь знать, я-то не барышня-белоручка, я не из тех, кто пасует перед трудностями, в голодный год, когда это было нужно, я ездила с дядей Эдуардо по самым отвратительным деревушкам за горохом и чечевицей, чтобы накормить моих родителей. И не думай, что автомобили тогда были такие, как теперь, — это была старая развалюха, дружок, а ты что думал? — но для меня это не имело значения, и, если бы понадобилось, я снова засучила бы рукава: уж что-что, а терпеливее меня нет никого на свете, сам знаешь, и я могу сказать об этом во всеуслышание.

вернуться

36

Книга Песни Песней Соломона, V, 7.

вернуться

37

Речь идет о знаменитом испанском велосипедисте, родом из Толедо.

вернуться

38

В Испании полицейские ходят попарно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: