Вдруг один из коршунов камнем упал с неба и стремительно пронесся над самой головой герцога. Вслед за ним ринулись вниз два других. У Совенка бешено колотилось сердце. Он сморщил лицо в ожидании выстрела, но выстрела не последовало. Он с изумлением посмотрел на отца.
Тот вел двустволку за большим коршуном, опять поднимавшимся ввысь, но не выстрелил и теперь. Даниэль-Совенок подумал, что с отцом случилось что-то неладное. Он никогда еще не видел коршуна так близко от человека, а отец тем не менее не палил.
Скоро коршуны возобновили атаку. Возбуждение Даниэля и герцога еще возросло. Пронесся первый коршун — так близко, что Совенок различил его блестящий круглый глаз, впившийся в герцога, и крючковатые, хищные когти. Пролетел второй. Они походили на эскадрилью самолетов, пикирующих друг за другом. Теперь снижался самый большой — на фоне голубого неба четко вырисовывались его распластанные черные крылья. Без сомнения, этой минуты и ждал сыровар. Даниэль посмотрел на отца. Тот вел двустволку за птицей. Коршун на бреющем полете пронесся над герцогом. В это мгновение прогремел выстрел, отдавшийся в долине многоголосым эхом. Теряя перья, птица неистово замахала обессилевшими крыльями в отчаянной попытке улететь из опасной зоны, но тут сыровар выстрелил еще раз, и коршун, скорбно каркая, в вихре перьев рухнул наземь.
Даниэль-Совенок не откликнулся на ликующий крик отца. Когда раздался второй выстрел, он поднес руку к щеке, почувствовав внезапную боль, точно его кольнули раскаленной проволокой или ожгли плетью. Отняв руку, он увидел, что она в крови, и понял, что отец подстрелил его.
— Ты попал в меня, — робко сказал он.
Сыровар замер на месте; его воодушевление сразу остыло. Подходя к Даниэлю, он чуть не плакал от досады на самого себя.
— Ты сильно ранен, сынок? Ты сильно ранен?
На несколько секунд и небо, и земля — все помрачилось перед глазами сыровара. Все его усердные старания накопить деньги и вся его скаредная жизнь на миг утратили смысл. Что ему было делать, если он убил сына, если сын уже не сможет выйти в люди? Но когда он приблизился к Даниэлю, его мрачные предчувствия рассеялась. Подойдя к нему вплотную, он разразился нервным смехом и принялся корчить смешные рожи.
— А, это ничего, это ничего, — сказал он. — Я думал, дело серьезное. Это тебя рикошетом задело. Тебе больно? Ну, ну, ну. Это всего лишь дробинка.
Даниэлю-Совенку не понравилось это пренебрежительное отношение к его ране. Большая ли или маленькая, это была огнестрельная рана. И он языком нащупывал пупырышек в щеке. Что же из того, что это дробинка? Дробинка из свинца, а значит, вроде пули. Малюсенькая пуля.
— Теперь мне уже не очень больно. Так, немножко. А сперва прямо обожгло, — сказал он.
Из щеки сочилась кровь. Отец повернул голову в сторону сбитого коршуна. С малышом не случилось ничего страшного.
— Ты видел, как он упал, Даниэль? А видел, как он хотел, хитрюга, улизнуть после первого выстрела? — спросил сыровар.
Нескрываемый восторг отца передался Даниэлю-Совенку.
— Конечно, видел, папа. Он упал вон там, — сказал он.
И они вместе побежали за своей добычей. Коршун еще корчился в предсмертных конвульсиях. Размах крыльев у него был больше двух метров.
На обратном пути Даниэль-Совенок спросил у отца:
— Папа, как ты думаешь, у меня останется след?
— Нет, все заживет.
У Даниэля-Совенка чуть не навернулись слезы на глаза.
— Но… Неужели у меня не останется никакого шрама?
— Конечно, нет, — рассеянно повторил отец.
Даниэлю-Совенку пришлось заставить себя думать о другом, чтобы не расплакаться. Вдруг сыровар остановил его, схватив за ворот.
— Послушай, — сказал он, — матери ни слова, понимаешь? Не говори про это, если хочешь опять пойти со мной на охоту. Идет?
Совенку было приятно почувствовать себя сообщником отца.
— Идет, — сказал он.
На следующий день сыровар уехал в город с убитым коршуном и вернулся к вечеру. Даже не переодевшись, он схватил герцога, посадил его в клетку и понес в Ла-Кульеру, соседнюю деревню.
Когда уже стемнело, после ужина, он выложил на стол пять бумажек по сто песет.
— Вот тебе доход от герцога, — сказал он жене. — Как видишь, он не был просто почетным гостем. Четыреста песет мне дал за него священник в Ла-Кульере и сто Лига борьбы против вредных животных за то, что я убил коршуна.
Мать Даниэля ничего не сказала. Сыровар был упрям и всегда старался во что бы то ни стало доказать свою правоту. Он этого и не скрывал; «Со дня нашей свадьбы мне всегда нравилось брать верх над женой», — говорил он и раскатисто смеялся — кто его знает почему.
XIII
Есть вещи, неподвластные человеческой воле. Даниэлю-Совенку пришлось в этом убедиться. До тех пор он думал, что человек может свободно выбирать между тем, что он хочет, и тем, чего не хочет; он и сам мог, если пожелает, пойти к зубному врачу, который принимал по четвергам на веранде у Кино-Однорукого, за что вносил тому скромную плату, и вырвать ноющий зуб. Были даже такие люди, которые, как это сделал Лукас-Инвалид, отсекали себе один из членов, если этот член становился для них обузой. Иначе говоря, до того вечера, когда они забрались в сад Индейца воровать яблоки и их накрыла Мика, Даниэль-Совенок думал, что люди могут, когда им вздумается, отделаться от того, что считают для себя обременительным, как в физическом, так и в нравственном смысле.
Но стоило Даниэлю-Совенку, повесив нос, покинуть усадьбу Индейца с яблоком в каждой руке, как он понял, что воля человека еще не все в жизни. Существуют вещи, против которых мы бессильны, которые покоряют человека и подчиняют своей жестокой, деспотической власти. Такова была — теперь он отдавал себе в этом отчет — ослепительная красота Мики. Таков был скептицизм Панчо-Безбожника. Такова была страстная и несчастная любовь Хосефы. Таков был религиозный пыл дона Хосе, настоящего святого. Такова была, наконец, глухая неприязнь Сары к своему брату Роке-Навознику.
Со времени незадачливой кражи яблок Даниэль-Совенок понял, что Мика очень красива, но, кроме того, что красота Мики зажгла в его груди неведомое пламя. Пламя, которое буквально опаляло его лицо, когда кто-нибудь упоминал о Мике в его присутствии. Это создавало нечто необычное, нечто такое, что нарушало доселе беззаботное и привольное течение его жизни.
Даниэль-Совенок смирился с этим фактом, как смиряются с неизбежностью. Он невольно вспоминал Мику каждый вечер, ложась спать, и в воскресные и праздничные дни, когда лакомился творогом. Это привело его к выводу, что счастливый смертный, который завоевал бы сердце Мики, достиг бы сладостного покоя и блаженства.
Вначале Даниэль-Совенок пытался избавиться от этого бремени, ущемляющего его внутреннюю свободу, но в конце концов свыкся с постоянной мыслью о Мике, как с чем-то неотделимым от его существа, с чем-то таким, что составляет сокровенную часть его бытия.
Если Мика отлучалась из селения, долина омрачалась в глазах Даниэля-Совенка, и ему казалось, что небо и земля стали опустелыми, серыми и безрадостными. Но когда она возвращалась, все приобретало другой вид и другую окраску: ярче становилась зелень лугов, звончее и переливистее пение дроздов и даже мычание коров мягче и благозвучнее. Происходило чудодейственное возрождение долины, до конца раскрывались все возможности, таившиеся в присущих ей тонах, ароматах и звуках. Словом, все обстояло так, как будто для долины не было другого солнца, кроме очей Мики, и другого веяния жизни, кроме ее слов.
Даниэль-Совенок сохранил свое пылкое восхищение Микой в тайне ото всех. Однако что-то в его глазах, а быть может, и в голосе выдавало с трудом сдерживаемое внутреннее возбуждение.
Его друзья тоже восхищались Микой. Они восхищались ее красотой точно так же, как восхищались физической силой кузнеца, благочестием дона Хосе, настоящего святого, или — пока Навозник не узнал, что Кино плакал, когда умерла его жена, — культяпкой Однорукого.