Обращение Левика к поэзии разных времен и народов требовало от него энциклопедического владения стихотворными формами, виртуозной передачи свойственной каждому из поэтов строфики, ритмики, рифмовки. Переводчик должен был в равной степени <11> владеть октавами и сонетами, ронделями и канцонами. Так, к примеру, огромная поэма Байрона «Паломничество Чайльд-Гарольда» написана спенсеровой строфой, состоящей из девяти строк с рифмовкой абаббвбвв. Размер первых восьми строк – пятистопный ямб, размер девятой строки – шестистопный ямб. Спенсерова строфа требует от стихотворца безукоризненного владения словом. Перевод Левика сделан естественно, сложная рифмовка не мешает течению образа и мысли. Достаточно прочитать несколько строф из четвертой песни, чтобы убедиться, как стихотворный период из двадцати семи строк, построенный как одна фраза и в своем стремительном движении показывающий водопад, свергающийся «с горы в долину гигантской белопенною стеной», звучит легко и непринужденно. Мы не ощущаем усилий стихотворца. Мы слышим водопад, видим его. Читая перевод Левика, мы забываем о том, что это перевод.
Мы все время говорим, оглядываясь на первоисточник, на оригинал. Это естественно. Но немалое значение в искусстве перевода имеет индивидуальность переводчика. Переводчик не стушевывается, не растворяется в лучах оригинала. Казалось бы, достаточно от переводчика в того, что он, как актер, умеет перевоплощаться в переводимого автора. Но оказывается, что этого ценного свойства недостаточно. Он должен помнить о себе, должен быть собой, оставаться индивидуальностью со своими характерными чертами и даже родимыми пятнами. И вот что важно: чем ярче индивидуальность переводчика, тем сильнее, рельефней, полней проступают черты оригинала. В этом – чудесная диалектика искусства поэтического перевода.
Своей полувековой деятельностью Вильгельм Левик стремился показать, что перевод – это не копия, а портрет, второй оригинал, воплощенный поэтом в стихии другого языка. Перевод, таким образом, становится двойным портретом: автора оригинала и автора переложения.
«Творец всегда изображается в творении и часто – против воли своей», – говорил Карамзин. Эти слова соотносимы не только с автором оригинальных произведений, но и с автором перевода («переводчик» и «автор перевода» – здесь переданы оттенки смысла, на которые осмеливаюсь обратить внимание читателя).
Были случаи, когда живописцы прошлого скромно, где-то сбоку, вписывали в групповой портрет и свою фигуру. А подчас эта фигура писалась и на первом плане. Достаточно вспомнить «Игры» Веласкеса, присутствующего на полотне в момент работы, или Мазаччо, изобразившего себя на одной из своих фресок. Так или иначе, сам художник входил в творимый им групповой портрет. В групповой же портрет, созданный более чем полувековой работой <12> Вильгельма Левика, самого себя, он, разумеется, не вписал. Ему – отдельно взятому – не посвящен ни единый миллиметр портретного полотна. И вместе с тем переводчик вписан в сотворенный им групповой портрет. Вписан своим поэтическим даром, своей пристальностью, своим, наконец, темпераментом, слившимся с темпераментами переведенных им поэтов.
Поэт-переводчик как бы захотел остаться в тени, за широкими спинами облюбованных им героев. Но они-то сами не захотели, чтобы он остался незамеченным. Они с благодарностью уступили место для него, высветлили его, чтобы он стал виден читателям.
В антологии Вильгельма Левика действуют законы постижения объективного мира. Она достоверно вводит читателя в поэтический мир Европы. Так или иначе, перевод служит продолжению жизни оригинала, его бессмертию, если он, разумеется, того заслуживает. Продлению жизни, бессмертию... Особенно если устарел язык оригинала даже для тех, кто является земляком автора его. Переводим же мы «Слово о полку Игореве» на современный русский язык, а средневерхненемецкий диалект Вальтера фон дер Фогельвейде – на современный немецкий. Так перевод возникает в одной из своих важнейших функций – обновлении...
Обновляются поэты, которых мы знаем по старым переводам. Мы как бы переосмысливаем их. Находим в их поэзии новые грани.
Гете, ощутив родство с Гафизом и другими поэтами Персии, написал «Западно-восточный диван», представляющий двойную трудность для переводчика. Запад и Восток должны зазвучать по-русски в своем единстве и в своей раздельности. Вильгельм Левик все делает для того, чтобы это запечатлеть в слове:
И тростник творит добро –
С ним весь мир прелестней.
Ты, тростник, мое перо,
Подари нас песней!
Переводчик обратился к этой книге Гете не только после многолетнего опыта перевода немецких поэтов, но и после того, как переводил великих поэтов Востока, после того, как постигал восточные касыды, газели, рубайят. Вот почему Гете выглядит обновленным.
Лафонтен в переводе Левика естественно и – добавлю – обновленно вписывается в его эпоху. Прав Сент-Бёв: «Все, что у другого писателя было бы сочтено общим местом или слабостью, у Лафонтена превращается в характерный прием и приобретает своеобразную прелесть». Переводчик не упускает этой прелести и дает ее почувствовать непосредственно – в фактуре самого стиха, русского стиха. <13>
Благодаря творческому прикосновению Левика обновляются Гёльдерлин и Шамиссо, Верлен и Рембо, Шелли и Китс, не говоря уже о главных героях его переводческого свода – Гете и Гейне, Шекспире и Байроне, Ронсаре и Дю Белле, Бодлере и Камоэнсе, Ленау и Мицкевиче.
Обновление ни в коем случае не означает модернизации, насильственного подтягивания старых авторов к нынешним вкусам и требованиям. Обновление – это более верное и глубокое прочтение автора, более точное русское воспроизведение его идей, образов, интонации.
Для Левика всегда были священными заветы русских поэтов-классиков, он читал их пристально и влюбленно. Строй их речи он перенял и никогда не взрывал его, никогда не предавал. Это важное обстоятельство, уберегшее переводчика от речевого и стилевого произвола и утвердившее его имя среди имен тех, кто составил школу русского поэтического перевода.
Ломоносов и Жуковский, Батюшков и Козлов, Пушкин и Лермонтов, Тютчев и Мей, Михайлов и Курочкин, Бунин и Блок создали определенную традицию, определили уровень переводческой преемственности, так много сделали для искусства перевода в России, что добавить к этому свое, свежее, новое – нелегко. Но вовремя и талантливо внесенная переводческая лепта – большое общекультурное дело. Это важно для молодого поколения наших читателей, желающих читать европейских поэтов во все новых и новых переложениях. У нас искусство перевода стало одним из сильных средств просвещения, а таким образом и воспитания.
Переводя европейских поэтов, любуясь ими, споря с ними, Левик не только переходит от автора к автору. Он изучает эпоху каждого из них, познает литературный процесс и место в нем каждого из своих поэтов. Своего автора он не оставит в беде. Он ратует за поэта, особенно в том случае, если его русская репутация сложилась неудачно, неблагополучно, в конечном счете – несправедливо. Тут Левик, не прерывая работы переводчика, берется за перо исследователя-литературоведа, он становится публицистом, притом полемизирует с устоявшимися неверными оценками. Так было, скажем, с Шарлем Бодлером. Переводчик занимался его «личным делом» и показал читающей публике, что она тенденциозно прочла этого поэта. Отделил правду от домысла и умысла. Бодлеров портрет был очищен от позднейших наслоений. Это же Левик проделал и с другими неверно понятыми и истолкованными поэтами. Своими переводами, статьями, устными выступлениями он боролся и борется против устойчивых легенд о поэтах, против кривотолков и клевет. Сражаясь с буквализмом – крохоборческим вниманием к частностям в ущерб целому, <14> приверженностью букве, а не духу оригинала, Левик столь же непримиримо воюет с переводческим произволом, с пренебрежением к подлиннику, который расценивается всего лишь как повод для досужих вымыслов стихотворца. Часто выступая перед различными аудиториями, Левик не только читает свои переводы, но и увлеченно рассказывает о переведенных им поэтах. Так перевод возникает в своей древней и истинной сути – как просветительство.