Именно тогда, после той ночи, Петюньчик преобразился в Петра и был уверен, что окружающие это заметят. Заметили, что он перестал паясничать, неохотно отзывался на уменьшительное свое имя и вовсе отказался принимать к сердцу подчеркнуто официальные физиономии вчерашних друзей, сегодня почему-то переставших друг друга отличать. Заметили, что он перестал быть всегдашним, и отнеслись к этому так, как обычно относятся при подобных превращениях. Быстро привыкли к «Петру» и так же быстро к тому, что, оказывается, без его услуг можно обходиться. А так как изменение привычек непременно связано с определенными издержками, то они возложили эти издержки на него. С какой стати меняться окружающим, ежели на рожон лезет один. Петр стал не так удобен и потому менее обязателен.
Наташа первая из близких знакомых почувствовала, что Петр изменился, и первая же отозвалась на это изменение. Она не поняла состояния Петра — это ей не было нужно. Она лишь механически среагировала на обстоятельства. Так же механически, как человек поднимает, защищаясь, руку, когда на него замахиваются. Петр стал серьезен и говорил ей: Наташа. Она стала говорить: Петр. Он сделался суховат, смущался при встрече. Отношения их, потеряв непосредственность, начали ее в какой-то мере тяготить, и кончилось тем, что они стали встречаться редко. Она этого никак не пыталась осмыслить и истолковать, он же осмыслил, истолковал по-своему и под это толкование взялся подгонять ее обязанности по отношению к нему. Она очень скоро поняла его ошибку, но разъяснять ее не стала. Во-первых, опять-таки потому, что ей это не было нужно, а, во-вторых, потому, что была самой обыкновенной, и, как всякой девушке, ей нравилось быть чьей-то Королевой.
Тогда Наташа не предполагала, что встретится с Константином, а когда встретилась, то не ощутила никакой потребности сопоставлять нынешнее с минувшим.
Всё, что было — школьные, институтские ее увлечения, неволнующая игра с Петром, — сразу сделалось таким напыщенно чужим, о чем вспоминать и странно, и весело. В девятом классе она, помнится, навеки полюбила Сержика Воеводина. Даже когда, вызывая к доске, преподаватели называли его фамилию, она бледнела и опускала глаза. Она смогла бы и сейчас воспроизвести особенности его ответов. История, литература, география, анатомия — все по учебнику. Точно, четко, ничего лишнего. Эти предметы Сержик терпел и тратил на них ровно столько времени, сколько необходимо для отличной оценки. Зато на математике Сержик был богом. Он давным-давно кончил со школьными учебниками и свободно обращался с интегралами. Павел Матвеевич никогда не спрашивал его по программе, он интересовался новыми, своеобразными решениями. И Сержик эти решения находил. Доказывая, он увлекался, а Наташа смотрела на него, холодея от восторга. И самым для нее страшным было бы узнать, что кто-то раскрыл ее состояние. Сержик являлся ее тайной и поэтому был особенно дорог.
С Петром обстояло наоборот. Он не волновал, его отношение к чему-либо ей было неинтересно. Но вот что окружающие уверены в его привязанности к ней — возбуждало. Ей нравилось слышать «Наташкин Петюня» или «ну чего ты с ним играешь…», нравилось загадочно улыбаться и отмалчиваться. Происходящее же теперь можно охарактеризовать коротко: все равно. Наташе было все равно — узнают или не узнают, поймут или осудят. Просто есть Костя и есть она. Она и Костя. Все!
Солнце спускалось. Над сопками колыхалось жидкое марево, и казалось, будто вершины сосен не в лад покачиваются. Кусочек солнца изломанно плясал на воде у самого берега, от него отрывались и выбегали на стрежень блестящие чешуйки. Константин, подхватив рюкзаки, зашагал вдоль берега.
— Ты куда?
— Палатку ставить.
— Где думаешь?
— Брод надо искать. На нижней террасе, — Константин показал место. — На выходе из распадка.
— А здесь?
— Низина, если дождь — зальет.
— Ух ты, какой предусмотрительный! — сказала Наташа с восторженной лаской, хотя, если бы ей самостоятельно пришлось разбивать лагерь, она разбила бы его именно на том месте, какое выбрал Константин. Но это сделал он, то, была его забота о ней, о них обоих. И она, поддаваясь какому-то ошалелому порыву, требовательно сказала:
— Костя, постой.
Он остановился. Она подошла, взяла сначала один рюкзак, потом другой, положила их рядышком. Поправив лямки, распрямилась и посмотрела на Костю завороженно и просительно. Он шагнул навстречу зовущим ее губам, некрепко обнял.
Устав от поцелуев, Наташа подняла на Константина волглые глаза и внятно сказала то, что не решалась сказать вслух весь сегодняшний день:
— Милый! Какой ты у меня милый…
— Натаха… Ой же, Натаха!.. как же это ты: «Костя, постой…»
— Ты знал?
— Вообще-то знал, конечно… Но ведь так… так… я и теперь не верю.
— А ты верь, — Наташа потерлась шапочкой о его ухо. — Верь, вот она, я…
Они целовались, говорили что-то совсем незначительное, снова целовались и снова говорили.
— Ты меня любишь?
— Очень.
— Как, как?
— Очень, очень.
— И я тебя о-о-чень…
— Ната, смотри красота какая…
— Так и должно быть…
Резко вчерченные в солнечный закат, сопки потеряли объемность, стали неправдоподобно геометричными: черные таинственные конусы на алом таинственном полотне. На острие ближнего конуса — одинокая, без вершины лиственница, будто рука, вцепившаяся в остатки дня, в белесую полоску, размежевывающую закат и густеющую синеву.
— Пойдем. Поцелуй меня еще разик, последний, и пойдем…
Расправляя на груди Константина лямки, Наташа вспомнила:
— Знаешь, в семье я была старшая. Всего нас было трое: Пупа, Атё и я…
— Какое Атё?
— Братишка у меня был, Максимка. Вместо «а что?» он говорил — а тё. Пупа — это сестренка Милка. Ну вот, и я — старшая…
— Нянька.
— Почему нянька?
— Старшая — всегда нянька. Средним — гулять, а ей с младшенькими.
— У нас так не называют, а вообще-то правильно. Милка — к подружкам, я — с Максом. Ну, в общем, это не суть. Я — к закату. Против нашего дома стоял серый двухэтажный дом. И вот интересно, зимой, с декабря по март, на левое крайнее окно второго этажа этого дома каждый вечер натекало солнышко. Я вот думала: как сказать — входило, вползало, спускалось… Нет, именно — натекало. Точно как струйки в этот омуток. Они не торопятся, не толкаются, они знают, что их место — только здесь. И нигде кроме. Так и солнышко… Начиналось с верхнего угла. Серый проем розовел, потом становился оранжевым, и вдруг на все окно натекало солнце… Ты замечал, что солнце на закате всегда ярче, чем на восходе? Только оно как будто без лучей. Будто солнышко — само по себе, а лучи — сами по себе. И начинаются-то они совсем не рядом с солнечным кругом. Но это, впрочем, неважно… И вот солнышко, совсем без лучей, натекало на окно и светило в нашу комнату. Ну, чего ты улыбаешься? Честно, светило. Потом как-то ломалось, становилось рифленым и очень быстро стекало в правый нижний угол окна. Но это уже было не солнышко, а рифленая и поломанная полоска. И мне становилось скучно. Я говорила Максу: «Солнышко не придет». Он топал ногами и кричал: «Придет, придет…» И оно приходило. А ведь, правда, здорово — что солнышко все-таки приходило?.. Ну, еще разок, и пошли. С минуты на минуту наш появится.
— Ну и что?
— Ничего.
— Ты иногда зря на него.
— Замолчи!
— Нельзя так в тайге, Наташа, не по таежному это закону.
— В тайге я сама себе закон.
V
Брод нашли скоро. У выхода из долинки ключ стремительно поворачивал, будто наткнувшись на препятствие, левый берег образовывал косу. На подходе к косе вода вспухала, а за поворотом, разделившись на рябые бесноватые струйки, гулко металась в сужающихся берегах. Войдя в воду чуть выше поворота, Константин обернулся к Наташе, предупредил:
— Иди наискось, вниз не смотри.
Наташа подмигнула ему и ласково толкнула в плечо:
— Давай, действуй.