— Не заметил.
— Зинуха, невеста моя, — заскоморошничал Гешка, перевернулся на скамейке, облапил Зинку; та толкнула его в сердцах, по-злому.
— Отсыпься, — сказала Зинка. — С человеком дай поговорить. Серьезности у тебя, Гешка, ну, нисколечко нету, а вроде умный.
Гешка посидел, подумал, решая, не будет ли позорным отстать от девки по первому ее требованию и, видно, решив, что не будет, отстал.
— Я тебя сразу приметила, — продолжала Зинка ворковать. — Как вошел. Нам доложили, что тебя с Рогдаем видели. Зашли бы в гости.
— Где тетя Груня?
— Здесь, сейчас позову.
Зинка поднялась во весь рост и закричала в темные задние ряды:
— Маманя, идите сюда. Алик кличет! Идите сюда, идите!
Тетя Груня подошла. Улыбнулась, протянула руку. Мне стыдно было пожать ей руку, потому что тетя Груня годилась мне в матери. Матерям рук не жмут… Ладонь у нее была широкой, шершавой, теплой, пожатие — сильным.
— Уступи место, — сказал я Гешке.
Гешка уступил, перелез на следующий ряд, согнав парнишку послабее. Тетя Груня села между мной и дядей Федей.
— Сродственница? — спросил дядя Федя.
— Да нет, — сказала тетя Груня. — Жили у нас. Как здоровье? Нового ничего нет? А где Клара Никитишна?
— Не знаем, — ответил Рогдай. — Было письмо, приветы передавала. Полевая почта какая-то…
— Наш Леха тоже на полевой почте.
— Письмо прислал?
— Треугольничек. Пишет, что форму тоже выдали. Будет учиться на связиста. Винтовку дали… Питанья не хватает, просил прислать сухариков.
— Супруг, что ли? — поинтересовался дядя Федя.
— Сын старшой. Призвали его. Муж мой погиб, — ответила тетя Груня. — Вдовая я.
— В учебной части он, — пояснил степенно дядя Федя. — Питанье там не фронтовая норма, третья норма. Пойдет в действующую — откормится.
— Сапожники! — раздалось несколько голосов. — Сапожники! Крути картину! Деньги заплачены!
Под керосиновой лампой у простыни-экрана вновь появился капитан.
— Сколько ждать-то? — спросил кто-то из летчиков. — Пора бы, товарищ капитан.
— Задерживаемся… Может, налет на Графскую, мало ли что может… Не волнуйтесь. Мы концерт организовали. Тихо, — повысил голос капитан. — Сейчас будет концерт. Выступит артист. В филармонии работал, в городской. Был первой скрипкой в оркестре. С ним выступит внучка. Ритой зовут. Будет играть на пианино. Поприветствуем!
Капитан подал пример, раздались негустые аплодисменты. К экрану-простыне вышла та самая девочка в коротком платье, что постояла за себя в коридоре. За ее плечо держался седой старик. В другой руке у него был футляр от скрипки. По тому, как старик запрокинул голову и не мигая смотрел в потолок, я догадался, что он слепой.
Бойцы выкатили из угла старенькое пианино, приставили стул. Но ключа от инструмента не оказалось — пианино замкнули, чтоб на нем не дрынчали по-пустому ребятишки и красноармейцы. Побежали искать ключ.
— Фамилия артиста Майер, — представил скрипача капитан. — Он исполнит… это… В общем сами услышите.
Скрипач провел смычком по струнам, прислушался к звукам, подкрутил струны и заиграл. Играл он что-то сложное и наверняка играл отлично, но я ничего не понимал в классике. Моей классикой были «Тачанка», «Каховка», «В степи под Херсоном», «Полюшко-поле» и еще одна песня, ее пела Эдит Утесова, начиналась она так: «Брось ты хмуриться сурово, видеть всюду тьму. Что-то я тебя, корова, толком не пойму». Я вырос на Утесове, если так можно сказать.
Старика слушали по-разному: дядя Федя — весьма серьезно. Он сидел прямо, глядел неотрывно на музыканта, как на докладчика, выступающего с докладом «Об итогах социалистического соревнования в районе и области», ребятишки открыто перемещались с места на место, женщины перешептывались и продолжали лузгать семечки, летчики слушали со знанием дела. Капитан политотдела скромно курил у шведской лестницы, пряча папиросу в рукав, чтобы не было видно огонька.
Девочка (я теперь знал, как ее зовут, — Рита Майер) сидела на стуле у пианино (ключа так и не нашли), кусала губы, с обидой поглядывала в зал. По-моему, она зря сердилась: утомительно играл старик, лучше бы сыграл «Синенький скромный платочек» или что-нибудь в подобном роде, а то затянул какую-то «Сенсансу»…
Кинокартину так и не подвезли…
Расходились из школы шумно — ребятишки свистели, орали: вознаграждали себя за примерное поведение в спортзале. Женщины, взяв друг друга под руки, пошли цепью по улицам и запели.
Во дворе школы образовалась сутолока — летчики штурмом овладели трехтонкой. Когда мы подошли, сесть было некуда — в кузове плотно стояли летчики, в кабине сидел майор — командир эскадрильи «чаек».
— Товарищ старший сержант, — обратился он к дяде Феде. — За нами в половине одиннадцатого придет автобус. Мы поедем сейчас, вы поедете на автобусе. Добро?
— Я должен на батареи в десять, — объяснил положение дядя Федя, не особенно настаивая, чтоб ему и его зенитчикам уступили место в машине.
— Дежурный, дежурный по клубу, капитан! — крикнул майор. — Отметьте в увольнительной старшему сержанту изменения.
Ночь выдалась полнолунная, теплая и по-весеннему ароматная. По небу расползались миллионы светлячков. Голоса женщин, возня ребятишек, ночь, звезды не вязались с тем, что кто-то должен был ехать на аэродром, лететь в бой и, возможно, погибнуть.
Машина ушла. Дядя Федя приказал:
— Ребята, до десяти тридцати свободны.
Тетя Груня ожидала сержанта в сторонке, делая вид, что задержалась совершенно случайно. Бывает так, что запамятуешь, куда идти в данный момент. Дядя Федя тоже вроде бы совершенно случайно подошел к ней. Они перебросились парой слов, постояли немного, затем пошли не спеша по улице, друг от друга на расстоянии. Степенно, уважительно.
Мы побежали догонять толпу девушек и парней. Нас оказалось пятеро — два зенитчика, дядя Боря Сепп и мы с Рогдаем, пятеро военных — так что если бы деревенские парни стали возражать против того, что мы пожаловали без приглашения на вечеринку, или, как говорят в Воронежской области, на «улицу», мы бы смогли постоять за себя. Но возражать оказалось некому — парней, которые обижаются при виде соперника, в деревне не было.
Улица собралась у летней избы старого холостяка, по кличке Баран. Барана, кажется, убили где-то под Бобруйском.
Появилась гармошка. На ней играла взрослая, по моим понятиям в то время, дивчина лет двадцати. Играла с душой. Девушки были на три-четыре года старше деревенских ребят, пришедших на «улицу», а девчонки, что помоложе, вроде Зинки, скрывали свой возраст. Почему-то они стыдились молодости.
Гешка притащил из дома балалайку. Сел на завалинку, зажал «бандуру» между колен, но не заиграл, лишь прислушался к игре гармошки, морщась, когда, по его мнению, гармонистка неправильно выводила «страдания».
Образовалось подобие круга. В круг по очереди выплывали девушки и сыпали припевками, одна задорнее другой. Пение дополнялось пляской, дробь пляски ускорялась, становилась замысловатее…
Зенитчики тоже вышли в круг. Ударили сапогами. Это уже была мужская пляска: парни самоутверждались.
Мои сверстники, я заодно с ними, сидели плотно на завалинке: мы не имели права лезть в круг, где царствуют старшие парни.
Гешка закурил. Сделал несколько затяжек и протянул козью ножку. Пришлось взять. Я затянулся… Самосад взорвался в горле; я стерпел, не закашлялся, превозмогая отвращение, еще раз затянулся и передал проклятую цигарку Рогдаю, рассчитывая, что он пыхнет дымом, как на крыше Дома артистов в Воронеже; но Рогдай, держа козью ножку двумя пальцами, затянулся профессионально. Мать моя, мамочка!.. Он докурил козью ножку до конца и не поморщился!
— Стешка идет! Стешка пришла! — подбежал к Гешке паренек лет двенадцати.
— Где? — встрепенулся Гешка.
— Во-он! — показал пальцем пацан в сторону моста.
Среди девчат произошло движение, их точно подстегнули, частушки посыпались одна за другой.
Смысл частушек заключался в том, что парни ничего не соображают в девичьей красоте, — им главное, чтобы было воображение, то есть чем больше о себе воображает товарка (подруга), тем для парней и завлекательнее, потому что парни настоящего чувства понять не способны. Что стоит приглядеться к подобной красавице: она-то и не румяна, и корову доить не умеет, и стряпать не умеет, тонка, худа. Единственно, что знает — книжки целыми днями про любовь читать.