— Рогдай, беги! Спасайся!
Увидев меня, баба орет:
— Хватайте и этого, они заодно.
Меня хватают, хватают и Елку. Чувствую, что начнут бить: любителей справедливости собралось слишком много. Успеваю крикнуть Елке:
— Беги к инвалидам.
Елка кусает кого-то за руку, ныряет под ноги и бежит между мешками, как мышонок, пятки сверкают. Ее пытаются поймать, но не такие девочки у Серафимы Петровны, чтоб их схватили кому вздумается. Девчонки прошли через сорок бомбежек, угон на запад, партизанили, ушли от карателей…
Удар следует неожиданный, сзади. Только бы не упасть. Будут бить ногами, тогда… Толпа — зверь, виновных не найдешь, если даже убьют.
— Я ошибся, я ошибся, это не мой, — кричит Степа-Леша, но его голос тонет в ярости торговок, каких-то мужиков, непонятным образом не попавших в армию. Степа-Леша бьет кого-то, бьют и его. Мне в бок врезается сапог. Я успеваю заметить, кто бьет. Вроде знакомый… Где я его видел?
— Они заодно, — кричит кто-то. — Попались. Хватай моряка, я его знаю. Они мне бушлат третьего дня продали, обманули.
Уже рвут и бушлат…
— Я купил…
— Я раньше деньги отдал.
— Убью, пусти! Мой!
Ссора из-за добычи спасает меня.
Опрокидывая мешки, прилавки, бегут инвалиды. Впереди Яшка, за ним, размахивая костылем, прытко семенит Муравский. Я оторопел, этот-то как попал к калекам?
Гвозданул кого-то по башке костылем с костяной ручкой.
— Наших бьют! — орет Муравский. Я ему прощаю чванство за год вперед.
— Наших бьют! — несется клич по толпе. И барыги, которых я никогда не считал своими, калеки, братишки, фронтовая рвань, слепленные из кусков собственного тела, как мозаика, ребята, бросив куплю-продажу, размахивая над головами, как гирьками, часами «на анкерном ходу с золотым балансом», бегут на помощь. К нам. Я поднимаюсь, оплевываю кровь, бью мужика промеж глаз. И вырываю бушлат.
— Ратуйте! — орет пронзительно баба и пытается бежать, но картошка, картошка, которая лежит в мешках, за которую она дерет с горожан три шкуры, удерживает ее на месте.
Рогдай загнал ее к ларьку.
— Сынок, сынок! — вдруг становится на колени баба. — Не буду, никогда. Не буду!
— Ты сама кота покупала, — надвигается на нее Рогдай, как суд народов. — Спекулянтка! Сама пятьсот рублей совала.
— Бей ее! — кричат калеки. — Кровососка. Еще легавит. Бей!
— Не буду! Не буду более, — тянет руки к окровавленному Рогдаю спекулянтка.
— Идем! — останавливает брата Степа-Леша. У него лицо тоже в ссадинах. — Лежачих не бьют — закон.
У меня пухнут губы. Я чувствую. Ударили по ребрам сапогом. Щемит. Кровь. Отбили внутри? Могут. Или зубы кровоточат? Разберемся.
У стены стоит перепуганный милиционер. Девушка. Она плачет. Зачем-то выдернула из кобуры наган… Совсем обезумела дивчина.
— Разойдись, стрелять буду!
— Спрячь игрушку, — подходит к ней Яшка. Он берет единственной рукой за дуло, плавно отводит его, сует наган в кобуру.
— Иди, милая, иди! Не для твоих нервов такая забота. А то сейчас целовать начну.
— Только попробуйте! — утирает слезы милиционер.
— Тогда иди. Видишь, разошлись. И ходи у молока. Поняла? А то и пушку отнимут и обидят. Иди, некогда с тобой цацкаться.
— А вы больше не будете?
— Будем, и не раз…
— Что ж мне делать?
— Мобилизованная? — участливо опрашивает кто-то.
— Да… С фабрики… С Пензы.
— Непуганый город. Хороший. Напиши туда письмо и пошли фотографию. А сейчас иди! Иди! Чего встала, тоже мне… Саму охранять нужно.
В плотном кольце инвалидов идем к рядам махорки.
— Ну и гады, — возмущается больше всех Муравский. — Убили бы. Куркули проклятые. Колхозничек называется.
— Да какие это колхозники, — возмущаются калеки. — Перекупщики вроде той бабы. А сама в легавку сиксотит.
— Колхозники вкалывают с утра до вечера, им не до базара.
— Конечно. Отдают в фонд обороны последнее.
— Танковую колонну построили.
— Я воевал на таком танке.
— У нас была батарея.
— …А тут шушера. Единоличники, жены бывших полицаев, а то и сами полицаи.
— Мало дали, чтоб помнили.
— А за что вас, Козловы?
— Так… Деньги нужны.
— Кому не нужны.
— На что нужны?
— Лампочки купить.
— Для фонарика?
— Нет, нормальные. Что горят, когда электричество.
— Откуда у вас электричество?
— Муравский… Он дал подключиться.
— А ты где, симулянт, линию нашел?
— Военные разрешили.
— Как?
— Выпросил. Ходил по начальству.
— Тьфу! Ходит, клянчит. Гордости нет. Не фронтовик.
— У матери радикулит, ей прогревать… Синий свет врачи прописали. Даже лампу выдали, — оправдывается Муравский, как-то неловко опираясь на костыль.
— Лампочки… Где купите?
— Вася-китаец обещал.
— А он где возьмет?
— Кто-то обещал.
— Стой! — говорит Муравский и останавливается. Все останавливаются, глядя на него. — Так это же я ему нес…
Он лезет в карман… Вскрикивает, выдергивает руку — палец порезан.
— Лампочки имеют один недостаток — лопаются, — вздыхает Степа-Леша.
— Лопнули?
— Продал.
— Я бы и так отдал. Свои хлопцы.
— Кокнул?
Муравский молча вытряхивает из кармана осколки.
— Что с бушлатом-то сделали, — сетует Степа-Леша. Бушлат без рукава, без пуговиц, точно его били сапогами трое суток.
— Гроши-то отдали?
— Вырвали!
— Пусть подавятся!
— Раскулачить бы их!
— Я вам принесу… — говорит Муравский. — Одну, больше нет. Хватит одной. А то четыре. Спрячь деньги. Мне бесплатно достались. Сочтемся.
Потом ухмыляется и говорит:
— А чайку приготовь… Приду попить, молодежь. В наше время…
— Ладно, — прерывает его Рогдай. — В наше, наше… Пожил бы в наше. Тебя били ногами?
— Не испытывал.
— Ложись, попробуешь.
— В другой раз.
— Приходи, приходи, — хлопаю я Муравского по спине. — Фронтовик. Только, если увидишь колбасу, не суй в нее костылем.
И вдруг я вспоминаю того, кто первый ударил под ребро сапогом… Показалось, что я увидел знакомого. Мелькнул. Неужели он? Бывший дворник Дома артистов, дядя Ваня? Неужели он? Значит, он в городе. Живой. Мародер. Ворюга. Немцев оставался в городе встречать. Неужели он?
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,
в которой мы открываем табачную фабрику имени «Сестер и братьев Карамазовых».
Откровенно говоря, я не знаю, как правильно называть нашу команду — то ли дружиной, то ли курсами. К концу третьей недели учебы нам предстояло сдать экзамены старшему сержанту Зинченко, после чего в штабе фронта обещали выдать справку, что предъявитель знает названия минных устройств, может разминировать. В справке не давалось гарантии, что во время разминирования не произойдет взрыва. Запутанность положения курсов я объясняю тем, что Воронеж был прифронтовым городом. У трампарка, на Курском вокзале, на пустырях стояли зенитки, на окраинах окопались воинские части… У города было две власти — военная и, если это не исключает первого, советская. Город зализывал раны буквально на глазах, но неразбериха существовала. Я получал две хлебные карточки — через военкомат в исполкоме, и на курсах от исполкома через комендатуру. Я предчувствовал, что незаконное «изобилие» обернется «недородом», но талоны на хлеб брал, относил домой, отдавал Серафиме Петровне. К счастью, она совершенно не разбиралась, сколько кому положено: до оккупации карточки не играли столь важной роли, как после, а между «до» и «после» лежал год, когда в оккупации ее прямой обязанностью, по законам третьего райха, было умереть с голоду.
С деньгами опять было худо. Степа-Леша давно спустил то, что ему выдали на отпуск, бушлат пустить в оборот после драки представлялось затруднительным, зарплату Серафиме Петровне обещали выдать лишь в конце месяца. По литеру «А» выдали несколько коробок папиросных гильз и трубочного табаку.