Я выбегаю из клуба.

Зинченко стоит с Косматых у входа в сад. Шумят листвой старые груши. В городе еще не отменена светомаскировка, поэтому темно, хоть глаз выколи. Косматых знал, куда вывел старшего сержанта, если что — убегут через сад, нырнут в развалины, а там ищи ветра в поле. Я вижу, как по одному выскальзывают из клуба еще два брата. Шушера отирается поблизости. Огольцы — самые опасные. Не имея силы и мужества постоять за себя один на один, они ходят, как шакалы, стаей. Они нападают с разных сторон, могут и ножом ткнуть, не узнаешь, кто ткнул. Они хотят самоутвердиться… Завоевать авторитет у более взрослых, поэтому будут выслуживаться, Косматых и пальцем не пошевелит — навалится кодла.

Так и есть… Стягиваются к Зинченко. Обходят сзади.

Для того чтобы броситься в драку, им необходимо разъяриться, почувствовать безнаказанность, и тогда…

— Колька! — кричу я. — Погоди…

— Чего, Ласточка? — спрашивает Колька.

— Что имеешь к старшему сержанту?

— Всякий сосунок обзывает, — возмущается Зинченко. — Сопляк! Козявка…

— Помолчи! — обрываю я его: он еще не понял, что попал в западню.

— Видишь, — притворно мирным голосом говорит Колька. — Лягается. Ну, зачем ты сюда пришел, старший сержант? Руки распускаешь? Толкаешься и даже извиниться не хочешь.

Косматых придвигается к Зинченко, держа руки на высоте горла, пальцы растопырены.

— Хулиган!

— Зачем шумишь? Тебе жизнь дорога как память?

— Подожди.

Я становлюсь между Колькой и Зинченко. Зинченко наконец увидел, что по бокам и за его спиной — пацаны. Один шкет выдвигается, я отвешиваю ему леща.

— Беги отсюда!

Только бы не бросились!

— Слушай, Коля, я с тобой толкую. Брысь отсюда! Убери малявок! Я же тебя знаю, оголец, придушу, как поймаю. Ты же живешь на 9 Января. Брысь отсюда!

То, что я знаю, где можно поймать огольца, если потребуется, и там он будет не под прикрытием темноты и безликости, пугает его, он отходит.

— Что имеешь против старшего сержанта?

— Я? — усмехается Колька. — Толкается… И человека обидел.

Появляется Вовка Шкода… Теперь ясно!

— Шкода у нас на курсах шубу украл, — говорю я. — Сержант попугал его, не сдал никуда. Все законно.

— Украл? Я не знаю такого слова, — притворно удивляется Колька.

— Так она сама со мной пошла, — говорит Шкода. — Фраеров развелось. Ты, Ласточка, не тяни… Рога обломаешь. На кого прешь, черт рогатый!

— Я черт? — возмущаюсь в свою очередь. Я осмелел — из клуба выбегает Галя, еще несколько девчонок, за ними ухажеры-военные. Я говорю как можно громче, чтобы услышали. — Кого ты знаешь? — делаю я рывок в сторону Шкоды. Я обязан это сделать: меня оскорбили. — Кто за тебя-то слово скажет?

— За меня люди скажут, а кто за тебя мазур держать будет? Ты воевал, у тебя медаль. Сними ее, а то оторвут.

— За медаль гнилым зубом загрызу.

— Ты за медаль не прячься, сам одерживайся, — подает голос кто-то из Косматых. — За всякого фраера горб подставляешь, бери, неси.

Они «правы» и давят на меня в сто атмосфер.

— Чего говорит, — возмущается Зинченко. Лучше бы он молчал… Большой, а хуже ребенка.

— За что на горло встали! — завопил, как кликуша, Шкода и… наткнулся на Галю. Галя с ходу бьет коленкой в пах Шкоды, тот, взвыв от боли, падает на землю.

— Кому жизнь надоела? — спокойно скрашивает она.

Ее появление и то, что она свалила Шкоду, ошеломляет Косматых.

— Сейчас хватать будут, — говорю я малолеткам, и те в момент исчезают.

— В чем дело? Что произошло? — подбегают вояки. — Что за паника?

— Понимаешь, всякое хулиганье… Развелось в развалинах, — начинает разглагольствовать Зинченко.

— Давай иди, — говорю я ему. — Вопрос исчерпан. Было недоразумение…

Я выручаю Косматых не потому, что мне жалко их, действует не солидарность — какая солидарность с бандитами? — просто отношения подростков — это наши отношения, и взрослых путать в них не след, тем более вояки сегодня здесь, завтра в другом месте, а мне жить в Воронеже, где один клуб, один базар и с братьями-разбойниками никак не разминуться.

— Пошли танцевать! — берет меня под руку Галя.

— Не умею.

— Научу. Пошли. Аккордеонист вышел.

Когда мы возвращаемся в клуб, на деревянной сцене сидит слепой старик, играет на аккордеоне. Я знаю его, фамилия Майер. У него еще внучка была, Рита, училась играть на пианино. Мы вместе были в эвакуации. Все в городе мне знакомы и меня знают. Ведь живу-то я в своем городе, в родном и единственном.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ,

в которой готовят в путь-дорогу Степу-Лешу.

Степа-Леша собирался на фронт. Отметился у коменданта города, снялся с учета в госпитале, оформил проездные документы, но на вокзал не пошел.

— Ласточка, — сказал он, — за билетом пойдешь ты. Возьмешь ксивы, на фотографии я молодой, или свои подложишь. Застрял я здесь из-за недоразумения. Вышел на станции, хотел купить пожрать, рыночек у вокзала, тут с вокзальной комендатуры хватать торговок начали… Я вмешался. Слово за слово, стулом об стену и набузил. Мне руки крутить, я «пушку» выхватил, с фронта осталась. В госпитале проглядели. Лучше бы ее в госпитале отобрали. С «пушкой» одни неприятности. Никогда не ходи с «пушкой» — погоришь. Выхватил… В воздух шмальнул, круть-верть, в вагон вскочил, рюкзак в зубы, а они по поезду бегут, я в окно и ушел. Теперь из города не выбраться… Железнодорожная комендатура запомнила мою личность… Точно! Схватят. Комендант грозился под трибунал. Так что выручай, Ласточка.

— С ходу, — пообещал я.

Мы собирали в путь названого брата. Серафима Петровна выстирала его белье, портянки, носки. Принесла полмешка пшеницы и засадила дочек молоть муку на самодельной мельнице.

Помол получался крупный, как песок, но пирожки не рассыпались. Серафима Петровна жарила пирожки с капустой на настоящем коровьем масле.

Мы в свою очередь с Рогдаем сходили в магазин, отоварились. Отдали моряку табак, сахар.

— Ребята, — смутился Степа-Леша, — куда вы несете, доберусь, в третьем вагоне — никто с голоду не помирал — братва выручит.

— Нечего у чужих побираться, — возмутилась Серафима Петровна. — Из дома едешь.

Последние дни Серафима Петровна вела с Лешей-Степой душеспасительные беседы. Философствовали они до петухов, и все за жизнь, за правду… Обслушаешься.

Рогдай поссорился с Елкой и заявил, что девчонки дуры до безнадежности.

— Почему? — встряла Серафима Петровна. — Разве твоя мама глупая? А она ведь тоже была когда-то девочкой.

— Мама ни при чем, — ответил Рогдай. — Я про остальных.

— Неужели я глупее тебя? — спросила Серафима Петровна. — Я тоже была когда-то девочкой.

— Между прочим, он где-то прав, — поддержал Рогдая Степа-Леша. — Если, конечно, говорить без предрассудков, то женщина… Она не то что глупее, она более отягощена физиологией. С государственной точки зрения, например, я бы ограничил прием девчонок в вузы. Учат, учат, потом замуж вышла… Была мода, женщина — капитан, женщина — летчик. Какой из бабы капитан? В — море напряжение физическое и моральное, а женщина… Если, становясь мужчиной, она перестает быть женщиной…

— Так, так, — сказала Серафима Петровна. — Выходит, жизнь женщины состоит — из трех «К» — кирха, кюхен и киндер?

— А зачем, спрашивается, женщине эмансипация?

— Быть второсортным гражданином?

— Чего хорошего, если ворочает рельсы бригада из женщин, а единственный мужик — бригадир — ходит, пальцем показывает?

— Ничего хорошего! Только какая же это эмансипация? Идет война, мужчины на линии огня, и пришлось женщинам стать тягловой силой. Все на их плечи, и они несут ношу, и благодаря их, между прочим, труду вы бьете захватчиков.

— Нечестный спор, — сказал Леша-Степа. — Вы любите есть мясо, но мы не обязаны выращивать свиней… Натуральное хозяйство изжило себя. Я благодарю женщин за их труд, я низко кланяюсь им в ноги, но разговор идет о другом — назовите хотя бы одного выдающегося поэта или композитора, художника, математика, философа — женщину. Нет? Нет… Для того, чтобы мысли были возвышенными, нужно оторваться от земли, а женщина слишком глубоко корнями ушла в землю. Женщины — они как мать сыра-земля, и высокие порывы им ни к чему…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: